Мать помогала то тут, то там. С таким видом, словно ей не хватало воздуха. Руфь не сочувствовала матери. Пока мать подчинялась Эмиссару, Руфи как будто не было до нее дела.
Слова Эмиссара о ней и тете Аде росли с каждым днем. Однажды все должно было лопнуть. Вернее, взорваться. Руфь нарисовала, как это будет, в своем блокноте для рисования и спрятала его в нижний ящик комода.
Руки и ноги Эмиссара отделились от туловища. Белые зубы, каждый по отдельности, впились в ствол дерева, черными волосами, в которых не было ни одной седой пряди, хотя Эмиссар был намного старше Майкла, она обмотала овцу в правом углу рисунка. Шишковатый голый череп откатился и белел возле хлева. Прямой нос и широкие плечи, не знавшие тяжести, летели по воздуху, как щепки. Это был серо-черный взрыв с кроваво-красными контурами. Глаза Эмиссара она прибила к столбу изгороди. Карие, блестящие, они были похожи на ненужные гвозди, вбитые в годовые кольца.
Каждый раз, доставая из комода чистое белье, Руфь видела там свой рисунок. Много дней он напоминал ей о том, что она задумала. Наконец она сложила рисунок и унесла в хлев, когда там никого не было.
Открыв люк, Руфь ощутила терпкий теплый запах навоза и быстро засунула рисунок между балкой и половыми досками. Потом она выпрямилась и прочитала «Отче наш». Но закончила она молитву на свой лад: «Боже милостивый, Господи Боже мой. Аминь».
После ужина Йорген один пошел к Майклу и Эгону. Руфь с ним не пошла.
Руки и плечи у нее загорели. По вечерам она осматривала этот противный загар и мазалась нутряным салом и кислым молоком. По ночам подолгу смотрела, как по стене ползет полуночное солнце, и думала о свете над ладонями Майкла. О его руках.
* * *
Когда сено было уже под крышей, Эмиссар наконец уехал читать свои проповеди. И все вздохнули с облегчением. Лицо матери разгладилось. Она даже стала выше ростом. Ее угловатая фигура распрямилась. Она теперь разговаривала с домашними не только по делу, и голос ее перестал быть резким и плаксивым.
Вот бабушке никогда и ничто не мешало. Она целыми днями не отходила от плиты. Во время сенокоса они ели у нее. Когда Эмиссар уехал, обед превратился в отдых. Никто им не мешал жевать, глотать, говорить о том о сем. Будет ли дождь. Скоро ли придет пароход. Сделает ли бабушка новую повязку лошади, поранившей ногу.
Руфи захотелось взглянуть на рисунок, спрятанный под половыми досками хлева, но она удержалась. Пусть себе на здоровье гниет там.
Йорген словно освободился от себя самого, и лицо у него стало светлым. От работы на солнце он стал совсем коричневым. Если бы люди видели, как Йорген поднимает на вилах тяжелые охапки сена и бросает их на воз, им и в голову не пришло бы, что у него не все дома. Это становилось заметно, только когда он начинал говорить. И еще когда по-настоящему сердился или радовался. Тогда его лицо и движения необъяснимо менялись. Таких движений не было ни у кого из жителей Острова.
В субботу после отъезда Эмиссара впервые за три недели пошел дождь. Ручей в загоне пенился и журчал. Бочка под крышей мгновенно наполнилась до половины. И в доме, и на дворе пахло свежее кошенным клевером. Руфи нечем было заняться. Наконец она решилась и по раскисшей дороге пошла к бабушке.
— Если хочешь, я отнесу Майклу корзину с продуктами, — предложила она, стряхивая капли с волос.
Бабушка подозрительно посмотрела на нее, словно они были чужие и только что встретились.
На столе лежали пять свежих буханок. Бабушка брала их одну за другой и, подержав в руке, снова клала на стол. Третью буханку она завернула в полотенце. Потом принесла шесть яиц и все это аккуратно, осторожно сложила в корзину.
— Человек должен следить за собой. Молоденькие девушки часто делают глупости. Тебе это известно не хуже, чем мне. Слухи опаснее яда. Они могут убить человека.
Бабушка не сказала: «Вспомни Аду». Но Руфь понимала, что у нее на уме.
— Он учит меня писать красками. Дал мне холст…
— Я знаю. Но помни, цена может оказаться слишком высокой. Здесь, на Острове, не щадят никого.
Бабушка по столу пододвинула корзинку к Руфи и кивнула. Руфь не шевельнулась.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ты должна делать только то, что в состоянии вытерпеть твое сердце и твой рассудок. Они ведь всегда будут с тобой. Если для тебя самое главное — твое рисование, пусть люди болтают что хотят. Но если рисование для тебя не самое, а только почти самое главное, или вообще не главное, то тебе следует надрать уши за твою глупость.
Читать дальше