У мира нет границ.
У мира нет границ.
Границы есть у жизни…
…Я поглядел на Ороша. Он спал, и мне не хотелось его будить. Пусть поспит хотя бы до восьми. Впереди у него тяжелый день. Пусть поспит…
У мира нет границ.
У мира нет границ.
Границы есть у жизни…
Однажды, в холодный зимний день, когда Бухарест был завален снежными сугробами, Диоклециан, которого я снова случайно встретил на улице, сказал:
— Пойдем со мной, архангел. Следуй за мной и не задавай никаких вопросов.
— Но все-таки я должен знать, куда мы пойдем?
— Молчи. Ты будешь доволен.
И он тут же, по своему обыкновению, разразился потоком отборных ругательств по моему адресу, а потом сам же расхохотался и хохотал довольно долго и, как видно, совершенно искренне. И я снова, не споря, согласился сопровождать его: так было уж не в первый раз.
Мы шли по Каля Викторией, а потом свернули на площадь Амзей, которую я знал довольно хорошо. Я не раз бывал здесь в молочных, которые содержали македонцы, известные всему Бухаресту. У Мишу Куксу можно было отведать замечательной простокваши, или, как ее называли у нас и на Балканах, яурта. У Косте Бицу можно было за недорогую плату получить превосходный молочный обед.
Пройдя площадь Амзей, мы вошли в узкую улочку, заваленную снегом и давно не убиравшимся мусором. Диоклециан уверенно вошел в какой-то грязный двор и, очутившись перед дверью, ведущей в жалкую деревянную пристройку, без стука открыл ее и нырнул в темную прихожую. Я поспешил за ним. Пока мы стряхивали с себя снег, из соседней комнаты послышался слабый больной голос:
— Кто там?
— Маэстро, это я, Диоклециан. Я пришел с одним из своих учеников.
Голос, доносившийся из комнаты, оживился:
— Пожалуйста, входите…
Когда я вошел в маленькую, слабо освещенную комнату и огляделся, мне стало не по себе. Я увидел широкую кровать, сколоченную из простых досок и покрытую грязным тряпьем. На ней лежал человек с бескровным измученным лицом. Он был закутан в желтый засаленный халат, ноги его были накрыты грубым рваным одеялом. Я сразу же обратил внимание на его высокий лоб, изрезанный глубокими продольными морщинами; мрачные черные глаза его горели лихорадочным огнем. Он давно не стригся и не брился, отчего лицо его казалось еще более жалким и вместе с тем страшным… Неподалеку от больного сидел юноша, судя по всему, мой ровесник. Он сидел на табурете и промывал кисти. У стены стояли какие-то холсты, видимо, законченные картины или эскизы, но повернутые так, чтобы их невозможно было разглядеть.
Человек, беспомощно распластанный на кровати, сказал:
— Присаживайся, Диоклециан. Я рад тебя видеть… Садитесь и вы, молодой человек.
Сказав это, он уже больше ни разу не посмотрел на меня, и я почувствовал облегчение. В то единственное мгновение, когда он взглянул на меня, я до глубины души почувствовал, как пронзителен и глубок его взгляд.
— А теперь, Диоклециан, расскажи, что нового в городе. Есть какие-нибудь новости?
— Новостей много, маэстро. Так много, что вряд ли у тебя хватит терпения выслушать их.
Глубокие глаза маэстро заблестели.
— Начинай, Диоклециан. Выкладывай все, что ты припас…
И тут я вдруг увидел совсем другого Диоклециана, человека, которого не знал и о существовании которого даже не догадывался. Он весь мгновенно изменился. Вместо гладковыбритого морщинистого лица старого актера я вдруг увидел свиное рыло. На висках веревками вздулись склеротические жилы, губы утончились, нос удлинился, в глазах зажегся недобрый пьяный огонек, и он стал хрипло, громко и необыкновенно поспешно выкладывать все сплетни, все грязные истории, которые только можно было услышать в бухарестских кафе. Героями этих рассказов были и боярин Бордя, и молодой скульптор Киру, которого многие считали гениальным, и поэтесса Клелия Вульф, и министр финансов, и жена политикана Ричарда Тэнасе, которого многие называли Ричард Львиное Сердце, и все семейство известного виолончелиста Бунташа, все его четыре дочки, распутные, как и их мамаша… Об этих людях Диоклециан знал положительно все, и особенно то, что не полагается знать посторонним. И все, что он знал, он теперь выкладывал, не брезгая самыми грубыми и вульгарными выражениями.
Слушая Диоклециана, мне вдруг стало стыдно. Меня охватил стыд за то, что я человек. Я охотно заткнул бы уши, чтобы не слышать всех этих гадостей.
На больного, который, по-видимому, уже много лет был прикован к постели, эти скабрезные истории производили совсем другое впечатление. Он, видимо, лично знал людей, о которых рассказывал Диоклециан, и улыбался. Он даже пытался восклицать, изумляться, хохотать, но смеха у него не получалось. Тяжело вздохнув, он сказал:
Читать дальше