Больной художник, о котором Диоклециан впоследствии рассказал мне, что свои последние работы он писал, привязав кисть к дрожащей, слабой руке, вскоре умер. А теперь умер и боярин Бордя. Художника провожали на кладбище только его ученик и никому не известная женщина. Боярина Бордю будет провожать в последний путь весь артистический мир Бухареста. В том числе и Диоклециан. В том числе и я, хотя я себя и не причислял к этому миру.
Когда мы уже подходили к дому покойного, Диоклециан вдруг сказал:
— Все-таки какая свинья этот Бордя! Он мог бы хотя бы перед смертью замолвить за меня словечко, чтобы я получил заказ на роспись новой церкви в Фундуля. И он мне это даже обещал. Однако я убежден, что он ничего не сделал. Знаешь, как он умер?
— Откуда мне знать? В газетах об этом не писали.
— Да… Но еще напишут! Не беспокойся — о боярине Борде еще такое напишут! Так вот, о его смерти. Вот как это было. Он проснулся среди ночи испуганный, весь в поту: ему приснилось, что он умер… Он встал с постели, разбудил мадам Мицу и попросил у нее свечу. Мадам Мица знала его чудачества и уже давно ничему не удивлялась. Решив, что он затевает какой-то розыгрыш, она принесла ему свечу. Бордя зажег ее, перекрестился, улегся обратно в постель, глубоко вздохнул и… умер, отправился на тот свет, откуда никто еще никогда не вернулся. Никогда.
— Счастливчик! Это легкая смерть. Другие мучаются долгие месяцы. Иногда даже годы.
— После легкой жизни — легкая смерть.
— Но жизнь его, кажется, была не такой уж легкой. Я слышал, будто он даже в тюрьме сидел.
— Для Борди тюрьма все равно что пансион для отдыха.
Диоклециан грубо выругался. Он был явно расстроен.
— Какая, однако, свинья! Взял да и умер! И оставил меня на бобах! Мерзавец! Бестия!
Я спокойно слушал ругань Диоклециана. Поскольку лично мне Бордя не причинил никакого зла и я видел его один-единственный раз в жизни, у меня не было никаких оснований ругать Бордю. Не было оснований и защищать его. Но в конце концов вульгарная ругань Диоклециана стала меня раздражать. Я сказал:
— Насколько мне известно, этот Бордя был не такая уж свинья. Неужели ты думаешь, что я верю твоим словам? Я помню твои рассказы у художника. У тебя все свиньи.
На Диоклециана мои слова не произвели никакого впечатления.
— Поживешь — увидишь, — сказал он. — Да, разумеется, в свои молодые годы и боярин Бордя был умным, добродетельным и честным человеком. Когда он вернулся из Парижа с целой пачкой дипломов в кармане, многие пророчили ему блестящее будущее. Полагали, что он станет большим ученым. Другие думали, что он пробьется в министры или даже в премьер-министры… А чем все кончилось? Все его достоинства, природный ум, смекалка, талант — все пошло прахом, как будто все это унесла грязная вода нашей Дымбовицы. Ум, даже выдающийся, конечно, остался. Но он использовал его только на то, чтобы стать шантажистом и великим мошенником. Какое это вообще страшное зрелище — бухарестская жизнь. Этот город, возникший на болоте, этот ужасный город ненасытен. Он пожирает людей. Он вечно губит и пожирает людей. Проклятый! Хоть бы он их пожирал до того, как они превращаются в свиней. Так нет! Сначала он доводит их до полного свинства, а уж потом пожирает!
— Я не согласен, господин Дио…
— Ты не согласен? — На висках Диоклециана вздулись жилы. — У тебя еще молоко на губах не обсохло, и ты смеешь со мной спорить? — Он был взбешен и продолжал грубо, яростно: — Кто ты такой! Что ты знаешь о жизни?
Я с трудом успокоил его, и мы продолжали свой путь. Столица, хотя и украсилась в последние годы новыми домами и яркими витринами магазинов, в сущности, почти не изменилась. Город был таким же пестрым и неустроенным, как и во время войны, когда я попал в него впервые. Разбитые тротуары. Жалкие, неосвещенные улицы. Только на Каля Викторией и центральных бульварах горели фонари. И все же город имел свой неповторимый облик, свою прелесть. Я был влюблен в его сады и скверы, в его старинные улочки и переулки. Я надеялся, что проживу в нем всю свою жизнь, что сумею изобразить его на своих картинах, описать в своих книгах (как я уже говорил, в те годы я собирался стать не только писателем, но и живописцем).
Вдруг мы услышали выстрелы… Стреляли где-то неподалеку, в районе Дялул Спирей. Но никто из прохожих не остановился. Никого это не удивило. Жители Бухареста привыкли к стрельбе еще со времен немецкой оккупации. А после войны начались забастовки и демонстрации, которые тоже нередко кончались тем, что власти применяли оружие. Каждый раз, когда полиция и войска вмешивались в городскую жизнь и подавляли какую-нибудь забастовку, я невольно вспоминал 1907 год и кровавую расправу над восставшими крестьянами. И каждый раз меня бросало в жар. Но остальных жителей столицы такие воспоминания, по-видимому, не тревожили. Торговые люди были заняты — они обмеривали, обвешивали, норовили содрать побольше с живых или с мертвых. Аристократы и богачи развлекались. Где-то на окраине стреляют? Ну что ж, здесь, в центре, это никого не касается. Прохожие невозмутимо продолжали свой путь.
Читать дальше