Всё быстро кончилось, Абдул вынул с хлюпающим звуком и шлепнул меня еще разок. Он неопределенно хмыкнул, а потом сказал:
— Уёбывай, старина.
Разбудил меня Эндрюз, преодолевший громадное пространство спальни, безжалостно, широким жестом отдернувший занавески и крикнувший: «С добрым утром, милорд!». Следом за ним вошел голый Абдул, толкавший перед собой столик на колесиках, которым он подпирал свой хуй — чуть ли не в метр длиной, изогнутый и гарнированный, как угорь. Он подкатил столик к кровати, и я с волнением взглянул: черный с сероватым отливом орган был покрыт тонким слоем шерсти, напоминавшей мокрую замшу. «Я страшно опаздываю, — сказал я, резко сев в постели и откинув одеяло. — В десять часов я должен произнести свою первую речь в палате лордов». Потом послышались какие-то другие звуки, и я — с сильным сердцебиением — проснулся в розоватом полумраке собственной комнаты.
Был уже двенадцатый час, но до четырех или пяти утра я лежал без сна, встревожено обдумывая откровения вчерашнего вечера. Если Чарльз — как мне порой казалось — действительно плел интриги, то он блестяще довел свою игру до победного конца. Ключом к пониманию этого была тюрьма. Тот единственный ужасный эпизод, о котором никто так и не решился мне рассказать, проливал свет на всё остальное, и неясным оставалось лишь соотношение расчета и случая в том, что Чарльз предложил мне написать его биографию — предложил, наверняка зная, что рано или поздно я буду вынужден наотрез отказаться.
Что же до моего дедули… Бреясь, я насмешливо смотрел на себя, но при этом мысленно представлял его: холеное властное лицо, проницательный взгляд, «красивые, благородные черты»… Я вспомнил, как в детстве побаивался деда, вспомнил его язвительность и скрытность, а также то, что, уйдя из политики и удостоившись титула виконта, он — как мне теперь представлялось — постепенно стал придерживаться более либеральных взглядов. Выйдя в отставку, он сделался более покладистым, а с рождением детей у Филиппы и смертью бабушки уединился и, подобно многим отрекшимся от престола монархам, обрел некое подобие романтического ореола. Все по-прежнему выполняли его волю, относясь к нему с почтением и по старой памяти считая своим долгом соблюдать лояльность. И все же положение его династии было, строго говоря, шатким. Возможно, нервозная фамильярность, появившаяся тогда в наших отношениях, объяснялась его опасением, что у меня никогда не будет детей: казалось, он стремится ободрить меня и в то же время держит на почтительном расстоянии, безопасном с точки зрения гигиены. Возможно, именно поэтому я и сам относился к нему настороженно, поэтому чувствовал себя слишком многим обязанным ему за ту помощь, что он мне оказывал. Конечно, мне хотелось иметь свою квартиру и всё такое прочее, но я был избалованным, распущенным ребенком — и прекрасно это сознавал, — уставшим от постоянных напоминаний о том, откуда она взялась. А деда я действительно любил. В детстве, во время долгожданных, как весеннее солнце, праздников, которые он устраивал, да и потом, когда он, постарев, стал более осторожно потакать моим желаниям, я чувствовал, что принадлежу к некоему тесному кругу избранных.
Вряд ли всё это могло бы измениться и теперь, когда он оказался в известном смысле фанатиком и деспотом — не только старейшим государственным деятелем, которым я еще недавно так гордился, но и (судя по прискорбным фактам, приведенным в первом же письменном свидетельстве) кем-то вроде бюрократа с садистскими наклонностями, человеком, сделавшим карьеру на притеснении других. Возможно, принадлежать к тесному кругу его единомышленников — не такая уж и большая честь. Я пребывал в растерянности, не зная, как поступить. Мне хотелось как-то заявить о своих диссидентских взглядах, но при этом обойтись без бурных объяснений. Необходимо — хотя и не совсем желательно — было узнать побольше.
Я позвонил Гавину и вздохнул с облегчением, когда к телефону подошла долготерпеливая горничная-испанка: не хотелось обсуждать этот вопрос с Филиппой. Через минуту со мной приветливо заговорил Гавин.
— Гавин, ты наверняка считаешь меня полнейшим идиотом.
— Боже правый… — сказал он и рассмеялся.
— Речь о Чарльзе Нантвиче… в тот вечер я не имел ни малейшего представления, о чем ты толкуешь.
— Ах вот оно что.
— Однако теперь я кое-что понял. Всё это так ужасно… и давно ты знаешь?
— Гм… довольно давно. Вообще-то вся эта история уже почти позабыта. Когда это было?.. Тридцать лет назад. Наверно, ты страшно переживаешь.
Читать дальше