Директор сказал: «Зачем нам такой маленький?» — «Он хочет. Шурик идет в школу — и он хочет». — «Мало ли кто чего хочет! По закону можно учиться только с восьми лет». — «А я вам говорю, что он уже читает и считает до двадцати… И пишет», — добавила, поразмыслив, мама. «Вот это как раз и плохо, что он пишет. Очень плохо! Придется его переучивать»…
В конце концов директор принял мудрое (и фатальное, как оказалось) решение. Пусть, мол, попробует учиться. Устанет. Ему непременно надоест. Маленький ведь. И восторжествует мудрость закона: до восьми лет детям в школе делать нечего.
Шурик Плаутин, к которому я тут же ринулся, остудил мой восторг: «А ты в парах по школьному двору ходил? Мальчик и девочка. Мальчик и девочка. За руки…» — «Не». — «Ну, тогда тебя приняли по-нарочному».
Однако меня записали всерьез — в журнал. И дневник выдали. А главное, я стал учиться не хуже других. Правда, однажды — возможно, именно из-за своего малолетства — пережил сильнейшее потрясение. Мы приступили к заглавной букве «С». Она начинается с точки. «Потом, — объясняла учительница, — делаешь небольшое закругление, ведешь линию вверх. Опять закругление — и большая дуга вниз». Моя, еще не доросшая до законного уровня, рука оказалась непослушной: поставив, как все другие, отправную точку, она стала крутить вокруг этой точки спираль и все не могла вырваться на простор — к большой дуге. Получился довольно впечатляющий лабиринт, за который мне вкатили «Оч. плохо». Но из школы не вытурили, и я освоил заглавную «С», а потом заимел аттестат зрелости — вопреки закону — в шестнадцать лет.
Наверное, будь я вундеркиндом, это бы сошло мне с рук. Но я родился нормальным. И в приемной комиссии юридического института впервые узнал, к чему приводит пренебрежение законом: меня не допустили к экзаменам, даже документы не взяли. По весьма разумной, как я поверил, причине. (Ведь тогда мне еще было неведомо, что в убийственной игре под названием «демагогия» участвуют два неравноправных соперника: подлец, обладающий силой и властью, и лопоухий дурак.)
«Какой же из вас судья? — удивился секретарь приемной комиссии. — Или тем более прокурор?»
Вокруг было много людей: и поступающих, и работников института. Я стеснялся их, хотел, чтобы он говорил потише, но секретарь с каждым словом все повышал и повышал голос, поражаясь моей дурости, а то и наглости. Отводя ладонью тощую папочку с документами, которую я ему протягивал, он, накаляясь, втолковывал: «Вам шестнадцать. Срок обучения у нас четыре года. И вы что, хотите почти в младенческом возрасте распоряжаться судьбами других людей?!»
Вот чего я совершенно не хотел: распоряжаться. И ни в судьи, ни в прокуроры не собирался. Мне очень нравилось слово а д в о к а т у р а. Я знал, что Владимир Ильич Ленин был помощником присяжного поверенного. В девятом классе я прочитал речи з а щ и т н и к а Плевако… Но объяснить все это человеку, сидевшему за столом с табличкой «Секретарь приемной комиссии», я не решился. Получалось бы, что ставлю себя в один, ряд, по крайней мере, с выдающимся русским юристом Федором Никифоровичем Плевако, Не осмелился я напомнить и о том, о чем всем нам твердили в школе: «Дерзайте! Аркадий Гайдар в шестнадцать лет командовал полком!» В полку, пожалуй, была не одна сотня «других людей», а юный Гайдар ими р а с п о р я ж а л с я… Но с малых лет мне, как и всем, было известно, что́ именно украшает человека. Скромность — вот что!
О, слепая вера и отнюдь не святая наивность тех лет! Ведь мы все, как один, еще не кончили тогда бороться с космополитами. Только-только в актовом зале родной школы отзвучали благородно-гневные речи наших отличников, шпаривших по бумажке о злостных замыслах псевдоученых и агентов международного сионизма. И я уже сам готовился заклеймить на вступительных экзаменах в юридический порочное учение Н. Я. Марра о языке, руководствуясь замечательной работой Иосифа Виссарионовича Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». И заклеймил бы, и разгромил бы вдребезги всю школу многострадального академика, которого наш великий вождь то возвышал, то бил, уже покойника, наотмашь. Да, как говорила наша соседка тетя Маруся, бодливой корове бог рогов не дал…
Я услыхал за спиной неуверенные шаги и обернулся. Это был Любавин. Он шел, как движется слепой: напряженно, осторожно и недалеко выставляя одну ногу, нащупывая ей верную опору, а затем — опять же не без опаски — подтягивал другую. Но мой «слепой» на ходу что-то писал в очередном блокноте, который глубоко прятался в его большой, согнутой ковшом, ладони. Вносил поразившие его факты и цифры? А может быть, он сочинял стихи? Если так, то бывший нападающий сборной команды детского дома — подлинный поэт, а не какой-нибудь рифмоплет. Только истинные пииты способны слагать стихи после истязаний в пыточной. Пожалуй, тогда они пишут особенно увлеченно и жадно. И под их перьями в таких случаях непременно рождаются шедевры. Во-первых, от счастья, что жизнь еще продолжается. Во-вторых, страдания и боль обнажают сердце и заостряют ум. «Но лучше бы их было поменьше, бессмысленных страданий», — тут же, впрочем, подумал я.
Читать дальше