В Черкизове мама, я и сестренка занимали половину деревянного домика. Другая половина принадлежала тете Марусе и ее мужу Семену Лазаревичу, общепризнанному черкизовскому сумасшедшему. Сразу после войны он купил трофейный мотоцикл «харлей», установил его посреди двора, приподняв над землею колеса, и каждый день, в любую погоду, сгорбившись над рулем, полчаса или около того куда-то «ездил», наполняя наш двор сизым дымом, а все окрестности — ревом мощного двигателя.
Я открыл калитку как раз во время такой его прогулки: Семен Лазаревич упоенно крутил туда-сюда рукоятку газа, прикрыв от удовольствия выпуклые воловьи глаза, затененные белой панамкой. Все же, заметив меня, сумасшедший проницательно заявил: «Вы знаете, его не приняли в институт».
Он сбавил обороты двигателя и глядел на меня с высоты черного кожаного седла, а я не сводил глаз с колес мотоцикла. Никелированные спицы мелькали так стремительно, что их нельзя было увидеть. Зато от спиц во все стороны рассыпались тысячи колючих отблесков. Это из-за них у меня выступили слезы.
Я собирался пройти мимо, но, Семен Лазаревич, покрутив рукоятку газа от себя, совсем утихомирил двигатель и в наступившей тишине ласково предложил: «Хочешь, покатаю?» Он и раньше не раз и не два звал меня с собой в дорогу, но я всегда отказывался. Что я, дурак, — сидеть на «харлее», обнимая сзади старого, толстого и потного соседа, когда колеса мотоцикла попусту крутятся в воздухе?
«Постой, — сказал сумасшедший, — не спеши. Ты еще успеешь огорчить свою маму. Лучше открой мне, на что ты надеялся?.. На свои знания? Вы только поглядите на него, люди! Кому и где сейчас нужен обыкновенный сморкач? Думаешь, на международном поприще ты нужен?.. Ты — обрезанный мальчик, а твои единоверцы ой как теперь не в почете!»
Перестали крутиться, застыв довольно высоко над землей, колеса мотоцикла. Никелированные спицы больше не рассыпали по сторонам колючие искры. Семен Лазаревич опустил на выжженную траву ноги, снял мятую панамку — под нею была гладко выбритая лысина, в которой отразилось солнце.
«Сам ты обрезанный!» — крикнул я и повертел у виска указательным пальцем, отступив ради безопасности на пару шагов. Впрочем, если бы пришлось убегать, сумасшедший ни за что бы не догнал меня. Ведь ему было под шестьдесят, а мне — всего шестнадцать.
Но Семен Лазаревич и не собирался в погоню за «сморкачом». Он опять завел мотоцикл и отправился в путь, распевая во всю глотку: «Распявшие же Его делили одежды Его, бросая жребий…»
Свою «песню» сумасшедший орал без всякого мотива, лишь произвольно модулируя голосом. Он не глядел в мою сторону, и я застыл, пораженный мыслью: ««Неужели это он о членах мандатной комиссии и о моем костюме, перешитом из отцовского?»
Где ж еще можно так хорошо предаваться воспоминаниям, как не на старом пароходике, севшем на мель посреди Европы! Даже если эти воспоминания грустные и ты творишь самосуд…
Откуда-то между кораблем и берегом появилась одинокая чайка — серая, с круто изогнутыми, будто сломанными, крыльями. Жирная, неповоротливая, она коснулась грудью воды и пошла вверх. Ее глиссада была ленивой — чайка, похоже, и не надеялась на добычу. Зато возносилась она к раскаленному небу не по своей комплекции стремительно — этаким перехватчиком, будто убегала от чумной заразы или там, в зените, ее ожидала райская жизнь.
Солнце, видно, допекло тех, кто обосновался на верхней палубе, где не было не то что бассейна с манящей изумрудной водой, а и обыкновенного душа. Туристы потянулись в тень, в относительную прохладу кают. Железо трапа непрерывно и тяжко гудело под их ногами, изредка, как бы для контраста, тоненько позванивая.
Вслед за тремя незнакомыми мне грузинскими киношными дамами — явно, судя по комплекции, не актрисами — спускались Любавины. На грузинках были соломенные шляпы с широченными полями и одинаковые бледно-голубые мини-купальники, старательно не прятавшие все их сорокалетние избыточные прелести. Зато директриса оделась «не по сезону» — в умопомрачительное, до пят, платье, с длинными рукавами, схваченными в запястье резинкой, и длинным разрезом, обнажавшим явно удивленное такой вольностью колено. Никогда, подумал я, не наденет она этого платья в Рязани: будет дорогой заграничный наряд висеть в шкафу долго-долго и после того как выйдет из моды. Сначала Любавина продемонстрирует эту западную «штучку» ближним подругам. Не на себе — на вешалке. Затем сдвинет вешалку с платьем в край шкафа. А потом лишь инерция и приятные воспоминания не позволят отнести в комиссионку вещественное доказательство восхитительного круиза.
Читать дальше