До этой поездки мы со Скотом были знакомы лишь шапочно, несмотря на его многочисленные подлости, и вдруг он — на правах, очевидно, спасителя — стал мне «тыкать». Вернуть его на отдаленную дистанцию почему-то не поворачивался язык, хотя никакой благодарности я не испытывал. Наоборот, с каждой минутой меня все больше одолевал стыд перед пожилым рыжим немцем: человек к тебе, как к человеку, а ты рванул от него, будто на его белом морщинистом лбу с глубоким треугольным шрамом сияла зловещая надпись: «Спидоноситель!» И чем больше я стыдился, тем сильней ненавидел Скота — большого, мосластого, уверенного в себе и непонятно с какой целью затевающего со мной дружеские игры. А чем больше ненавидел его, тем сильнее презирал себя.
Скот еще что-то говорил — высокомерно и снисходительно одновременно. Но я уже не слышал слов. Только интонации доходили до меня, только гудение его голоса, которое, будто извивающаяся веревка, захлестывало мое горло, вызывая в ответ нарастающую свирепость.
Не знаю, что со мной творилось, и неизвестно, сколько бы еще я безмолвно кивал: да-да-да, ощущая, что в какую-то секунду клапан все-таки не выдержит — и вырвется раскаленный белый-белый пар, если бы не вмешался руководитель нашей группы: он бегал по палубе и заглядывал в каюты, призывая всех срочно собраться в телевизионном салоне.
За три недели круиза в каждом из нас восторжествовал дисциплинированный пятиклассник. Есть, есть такие, вспомните: уже большой, в пионерском лагере по зову горна он первым мчится на линейку; в школе выше всех тянет руку, хотя ответ в его круглой голове еще не созрел; борясь за призовое место по сбору бумажной макулатуры, именно он звонит в очередную дверь, растолкав других, которые поделикатней. Он не груб, не льстив, не туп. Просто в его двенадцатилетней груди бьется уже абсолютно законопослушное сердце — двигатель будущего конформиста.
«Пятиклассники» мигом собрались в салоне, и я был не из последних. Вошел — и сразу увидел Любавина. Он стоял спиной к матовому экрану телевизора, склонив голову и заложив тонкие руки за спину. В глаза бросились его острые локти, белые, с шершавой, шелушащейся кожей, и небольшая, но четко обозначенная плешь поэта.
Как только руководитель группы произнес три-четыре первые фразы, я вспомнил Камчатку, армию, далекий пятьдесят третий год. В казарме нашей роты случилось ЧП: рядовой Володька Захаров во время дежурства на пекарне спер буханку черного и спрятал ее в тумбочке у изголовья железной койки. Это было, так сказать, двойное ЧП: украл и хранил в тумбочке, куда продуктам вход был категорически запрещен. Старшина Сидаш принял садистское решение: раз ты такой голодный — ешь! Лопай все, до последней крошки.
Володька Захаров стоял перед поднятой по тревоге ротой и «лопал». Треть мягкой — сыроватой — буханки он умял, пожалуй, с удовольствием: новобранцы, мы были почти всегда голодны. Потом ему стало трудней: Володька отламывал по кусочку и жевал хлеб с гримасой отвращения. Тумбочка с бачком для воды находилась в нескольких шагах. Алюминиевая кружка была прикована к ней легкой и достаточно длинной цепочкой. Но запивать хлеб старшина Сидаш не разрешал. Он только твердил: «Лопай, лопай, ровняй морду с ж…» и злорадно повторял, как рефрен: «Раз ты голодный у нас — ешь!» Вот Захаров и ел. Давился и ел. Его лицо налилось тяжелой краской. Шел двенадцатый час ночи, после тактических занятий мы еще чистили занесенную в пургу дорогу и теперь, вырванные из-под одеял командой «Рота, подъем! Тревога!», валились с ног от усталости. Но упал лишь один человек — рядовой Захаров, жевавший хлеб перед строем. Сначала он стал двигать челюстями все медленней и медленней, затем застыл, будто заснул, а потом, побледнев, закатил глаза и упал.
Я не понял, почему вдруг вспомнился именно этот случай из далеко-далеко отодвинутого временем пятьдесят третьего. Ничего общего у поэта Любавина с рядовым Захаровым не было. У Захарова руки напоминали добрые оглобли, он не писал стихов, и из ушей у Володьки не торчали клочки мягкого мха. А главное, Захаров крепился до последнего — пока не грохнулся. Держался упорно и стойко. Любавин же в эту минуту больше, чем когда-либо, казался мне отпрыском детского дома. Нападающий не умел защищаться: каждое слово руководителя группы проникало через его кожу.
Правда, руководитель наш, подобно старшине Сидашу, методично ковырял в ране тупым скальпелем, повторяя одну и ту же фразу: «Почему вы взяли бутылку иностранного вина? Почему?» Но все остальное ничем не напоминало казарму. Например, ни слова о морде и заднице. Там мы все угрюмо молчали, а тут на предложение руководителя: «Давайте, товарищи, обсудим случившееся!» — желающих оказалось более чем достаточно.
Читать дальше