Наведя внешний порядок, Молотилов принялся за внутреннее содержание верстака. Разложил инструменты по разным ящикам. Ключи в один, сверла в другой, в третий — рашпили, надфили… В общем, распределил по назначению. Из последнего, нижнего, ящика убрал прочь пустые бутылки и вручил их хозяину — Куропаткину. И велел ему в этот ящик ничего такого в дальнейшем не складывать. «И вообще, — сказал он Куропаткину, — ты это дело бросай».
А когда Молотилов завершил приборку — случилось это как раз в конце первой недели, — то заскучал еще больше.
От снохи пришло письмо. Первого сентября Света, как положено по закону, направилась в школу, неся на спине подаренный бабушкой и дедушкой ранец. Младшую Валентина в садик решила не отдавать. От Сергея, понятно, никаких известий, хотя по поручению командования звонит ежедекадно товарищ Письменный и передает приветы семье от капитан-лейтенанта Молотилова, якобы сообщенные им лично по радио. «Это так они меня успокаивают, — жаловалась Валентина. — Что я — дурочка? Больше нет у Сережи никаких других важных дел, кроме как за тысячи километров передавать семье приветы и тем самым обнаруживать подводную лодку».
Расстраиваться Молотилов не стал и Арише тоже не позволил. А Валентина — настоящая дура, если позволяет такие жалобные письма. «Как была пошехонщина, так и осталась, — сказал Молотилов жене. — Городской Валентина только притворяется. — И категорически добавил: — Сейчас есть такое радио, которое слышат только наши, а чужие не слышат. Не станет командование врать!»
Ариша ничего не ответила. Она наглаживала Молотилову халат и молча качалась взад-вперед у гладильной доски. Эту неделю Молотилов работал в ночную смену. Ремушкина, естественно, в котельной ногой не бывало. Лаборант Толик или писал контрольные, или звонил по внутреннему телефону знакомым девушкам, которые тоже дежурили в ночь. К Куропаткину приходили гости, и они играли в домино, спорили на международную тематику, обсуждали футбольную команду «Спартак».
В ночную смену газ и мазут экономили, потому что действовали только непрерывные цехи — кузнечный и литейка, составлявшие малую дозу завода. А уж Молотилову в эти темные и бездеятельные, а потому особенно мрачные часы приходилось совсем туго: за три дня — две пустячные поломки, с которыми управился в считанные минуты. На четвертую смену Молотилов нашел себе работу. На задах его дома рушили старые хибары, освобождая место для заводской профсоюзной библиотеки, и как-то, отоспавшись после ночи, он пошел в магазин за картошкой, а вместо картошки приволок в двух кошелках изразцы. Эти изразцы он самым аккуратнейшим образом сколол со старой голландской печки, обнажившейся в результате разрушения старого дома. На них, несмотря на древний возраст, в полной видимости сохранился рисунок: по краям — волнистые линии, а в середине — пастушок и овцы. Красивые изразцы Молотилов доставил в котельную, запасся цементом, песком, воды было сколько надо, и с разрешения, естественно, начальника Ремушкина часть стены, вокруг верстака, вместо надоевших белых кафельных плиток покрыл изразцами. В долгие часы ничегонеделания Молотилов прежде только смотрел на не имеющую смысла стенку, а теперь мог изучать рисунок. И волнистые линии, и пастушок с овцами были синего поблекшего цвета. Овец на каждом изразце Молотилов насчитал по двенадцать штук. Сбоку у пастуха висела сумка, а под мышкой был зажат рожок — совсем не наш рожок, а больше похожий на пионерский горн, чем на простую пастушескую принадлежность. Главное же, что очень нравилось Молотилову, — на голове у пастыря залихватски сидела шляпа с пером, словно он Фанфан-Тюльпан, а не нормальный крестьянин, пусть и голландский.
Управившись с укладкой изразцов, Молотилов сел отдохнуть напротив возникшей бледно-голубой картины. Может, кому-то и скучно было бы смотреть на повторяющийся сто сорок девять раз рисунок, но для Молотилова скука находилась только в бездействии. А тут он переводил взгляд слева направо по каждому ряду, а затем по следующему — с первого изразца до последнего и перебирался глазами все ниже и ниже, в результате чего получалось, что пастух гонит свое стадо по бесконечному лугу, а овцы занимаются своим положенным овечьим делом, то есть бесконечно же щиплют и жуют травку, потому что животные они жвачные.
Он сидел на стуле, чуть Наклонившись вперед, а руки зажал между коленями, и они у него по-обычному болели. Это было странным: в тепле, покое, а болят. Молотилов стал даже сомневаться: от ревматизма ли боль. Что раньше руки не давали покоя — понятно, а в котельной-то с чего? Как и обыкновенно на этом новом месте работы, у него были неприятности в груди: недовольство собой, бездельем, распространявшимся на значительную часть смены, ночными гостями Куропаткина… «А что, — задумался Молотилов, — если существует незримая, не известная ни врачам, ни ученым, связь между сердцем, душой то есть, и руками?» Он вспомнил мать, которая не унывала никогда. Только пришла в себя после горя — и пошло-поехало: всегда в работе, всегда с песнями. В глубокой старости — померла восьмидесяти одного года — мать ослепла, но жила по-прежнему в чистоте, энергичных хлопотах. По ее просьбе Молотилов, наведываясь в деревню, сооружал специальную загонку, в которой бы и незрячий мог копать землю под картошку. Вот мать и пятилась шаг за шагом в колываловском огороде — от загородки к загородке, проверяя свое положение в пространстве и ровноту рядков тем, что прикасалась время от времени к натянутым вдоль загонки веревкам. Голос матери и в ту пору сохранял свежесть и силу — одна молотиловская сестра и племянница Ленка голосом пошли в нее, — выпрямляясь для отдыха, мать поправляла платок, одергивала юбку и напевала. А глаза у нее были хоть и слепые, однако светились вроде этих изразцов…
Читать дальше