Негромко ахал главный насос, соблюдая между аханьями ровные промежутки. Заунывно гудели форсунки. Здесь, в закутке, Молотилов был сам по себе и отгорожен с трех сторон от остального мира. Не то что в бригаде, где весь и у всех на виду. Даже голоса доминошников доносились к нему невнятно и почти неслышно. Молотилов усмехнулся: «То ли нахожусь в отдельном персональном кабинете, то ли сижу в одиночной камере».
Он потряс руками и сплел пальцы. Вроде бы боль утишилась. В дальнем, более темном, краю его кабинета-камеры показалась фигура. Молотилов напряг зрение и узнал Никиту Никитича — ночного электрика, совершавшего свой дежурный обход действующих заводских служб. Электрик подошел ближе, поздоровался. Его ладонь была сухой и горячей, пожатие жестким. За семь десятков лет на любой работе наживешь мозоли, а на пенсии Никита пробыл неполных три месяца.
— Ты чего здесь хоронишься? — спросил Молотилова электрик. — Там, понимаешь, весело, — он показал тонким и длинным пальцем через плечо, — там люди… Прячешься, что ли?
— Стыдно мне, Никита, — негромко произнес Молотилов.
Никита Никитич не спросил: за что и почему стыдно? Вздернул острый желтый подбородок — продолжай, мол. Молотилов и продолжил:
— Целую смену, считай, бездельничаю.
— Я, Петя, ночью тоже без нагрузки.
— А у меня, что утром, что днем, что ночью, — сплошной Ташкент. А деньги два раза в месяц, как всем прочим. Вот и ощущаю себя, как… как… — Молотилов хотел сравнить свою нынешнюю жизнь с чем-то особенно неприятным, дурным, но не отыскал собственного слова, пришлось использовать заемное — Аришино: — Словно в преисподней я.
— Ясно. — Никита Никитич немного подумал и добавил: — Ничего, Петя, не горюй. Со временем привыкнешь. Как вон они. Куропаткин и компания.
Глаза электрика Молотилову в полутьме виделись не очень явственно. Два старческих замутненных кружка в глубоких провалах. А голос у Никиты Никитича всегда одинаковый — глухой и без выражения. Вот и не разобрать: на самом деле успокаивает или насмехается?
Аппаратчик Куропаткин любил порассуждать.
— Все, Молотилов, на свете относительно. Я, Молотилов, можно сказать, фаталист. Нет во мне ни зависти, ни страха, ни гордыни. Я, Молотилов, вроде йога, ничем земным не дорожу. Кончится эта моя жизнь — начнется другая. После другой — третья. И тому подобное. Может, в какой-то из жизней я буду медведем или слоном, а еще в одной — заместителем министра. Так скажи мне, Молотилов, какая разница, кто я сейчас, чем занимаюсь или не занимаюсь?
— Если тебе все едино, зачем газеты читаешь? — спросил его Молотилов. — Все равно слоном станешь.
Он пошел в свой закуток и задумался над почти пустой страницей рабочего журнала. Дежурство сдал. Дежурство принял. Отрегулировал клапан, подтянул вентиль… Поднял глаза на стену. Шляпы на пастухах, оказывается, сидели криво, а овцы разбрелись по выщербленным изразцам безо всякого смысла и порядка.
Молотилов отвел взгляд от стенки, резко, по-лошадиному, помотал головой, так ведь и заснуть можно. Он достал из третьего ящичка заготовку, наладил тисочки, стал подбирать соответствующий надфиль. Такого разнообразия инструментов, когда в войну учился на слесаря, ему, естественно, не могло и померещиться. Зачищал, заглаживал бархатным надфилем поверхность будущей запорной шайбы для экономайзера, а сам вспоминал тот напильник, которым чуть не убил Ликера. Слава богу, обошлось, но вот это было орудие производства! Граммов на триста — четыреста.
Молотилов вздохнул: трудное, но громкое было время. Не заскучаешь. Работали по полторы смены. Выполнишь задание, поешь горячего — ремеслуху кормили горячим прямо в цеху, послушаешь, как Свобода читает фронтовое информбюро, то и дело встряхивая челкой, и двинулись помогать ребятам из второго механического (сейчас на его месте пятый) — там обычно с хвостовым опереньем запарывались. А то все добровольно откликнутся разгружать на станции дрова для общежития. И — вперед за Семиженовым, который с гармошкой.
Боль в руках за время работы в котельной несколько утихомирилась, но совершенно не исчезла. Видно, теперь самочувствие будет до самой смерти по паспорту и погоде. Но на голову Молотилов не обижался: память у него осталась отменной. И он шаг за шагом мог, например, перечислить события того дня, когда погиб под поездом его дружок — из одной деревни они — Вася Гуськов. Вот так же после смены, то есть после полутора смен, оказали помощь второму цеху и под гармошку — на станцию. Но Вася угодил под поезд позже — часа, наверно, через три. А тогда разгрузили благополучно дрова, вернулись в цех, а тут бомбежка. На сей раз конкретно их не тревожили — бомбили моторный завод. Им-то повезло: опять посидели в тепле, у «буржуйки», попили чаю с хлебом и ложкой сахарного песка сверху. Немного потанцевали под гармонь. Свобода его два раза приглашала, а своего нынешнего Троицкого ни разу. Потом прибежала из литейки Ариша и пристыдила злым шепотом Свободу: «А еще комсомольский секретарь!» Когда кончилась тревога и дали отбой, собрались по домам, но тут прибежал майор-военпред. Приказывать он не имел права, просил: срочно нужна рабочая сила! В цеху оставили одного Аркашу Преображенского, эвакуированного из Ленинграда, — у него еще случались обмороки от слабости, — остальные же под начальствованием Ликера отправились к станции. На полдороге их застала метель, но автомашины с полными мин ящиками уже ждали у вагонов. Ящики грузили под полный разгул непогоды и в кромешной тьме, потому что для железной дороги требовалась повышенная светомаскировка. Даже пассажирский Москва — Мурманск следовал через станцию как бы на ощупь. Вот под него и попал Вася Гуськов. А как попал, никто не знает. Или от неосторожности, которую тогда чаще называли преступной халатностью, или поскользнулся, а скорее всего, предполагал Молотилов, Вася замешкался из-за усталости.
Читать дальше