В ширину, правда, стадион был как не всамделишным, раза в два только шире поселковых улиц. Но зато высыпан настоящим речным белым песком, высоко поднят им над землей и кустарником, растущим по обе стороны. А на самом стадионе ничего не росло. Только в разрывах, сотворенных весенней талой водой, промоинах что-то вяло схватывалось, но не удерживалось, той же весенней веселой водой каждый год смывалось, сплывало. Промоины, рвы дробили бесконечную насыпь на очень удобные для игры в футбол участки. Отрезки, подобные братским могилам без обелисков и крестов. Здесь и процветал поселковый таежный футбол с тряпичным мячом, непредсказуемым в полете, часто вязнущим на голой ноге, рвущимся, на ходу суровой ниткой зашиваемым, что входило в обязанности девочки. А вообще ее должность в этом футболе была голкиперская, то есть вратарская. Надька, так звали девочку, вратарь-дырка, была лучшим голкипером юга Западной Сибири, за что ее уважали и боялись одновременно все лучшие форварды того же юга той же Западной Сибири, отчего она порой много понимала о себе. Но ее каждый раз ставили на место всего двумя только словами: вратарь-дырка. Что не всегда было справедливо, больше характеризовало время и свидетельствовало о принадлежности Надьки к женскому полу. Характеристика времени была заключена в том, что ворота в поселке там, где им надлежало быть, отсутствовали. Вместо них были просто дыры - и пройти короче, и украсть что-нибудь, вытащить - без проблем. Принадлежность же Надьки к слабой половине рода человеческого доказывать излишне.
Но несмотря на это, Надька была в доску своим парнем. Умела по-варнацки свистеть в три пальца, писать - пускать струю дальше любого мальчишки, зажав дырочку теми же тремя пальцами, была непобедимой, до определенного, конечно, возраста, брала не берущиеся мячи, пробитые из какого угодно положения, тяжелым лещом могла поставить на место любого пацана, посягнувшего на ее достоинство и независимость. Все это опять же, конечно, до определенного возраста. А когда пришел этот возраст, она и не заметила. Просто однажды напрочь расхотелось играть с мальчишками в футбол. А случилось это как раз в ту пору, когда страннопришлые люди неожиданно и почти поголовно исчезли из поселка за одну ночь, словно сквозь землю провалились. Только двое из них зацепились, остались здесь проживать. На удивление, они оказались вовсе не евреями, а очень даже большими и уважаемыми когда-то и где-то особами. Один из них был профессором-генетиком, чистокровным русаком. Второй, к сожалению, с метинкой "нацмен", хотя и писатель, редактор даже какого-то журнала, но журнала молдавского, а потому как на грех и сам молдаванин, хотя внешне довольно-таки приличный, совсем нормальный даже по сибирским меркам человек.
Молдаванин, как личность интеллигентная и весьма грамотная, что ни говори, а все же писатель, обосновался при поселковой почте, кособокой, с прогнившим крыльцом хибаре, имеющей все же двери и замок на них, а внутри так даже и вполне исправную, теплую и с утра до вечера топящуюся печь. К той печи приставлен густо заляпанный сургучом и канцелярским клеем стол, за которым и восседал молдаванин-писатель и бесконечно писал и писал. Каллиграфическим почерком с чарующими глаз завитушками подписывал подслеповатым и неграмотным старушкам отправляемые ими, зашитые в серое полотно посылки, что слали поселковые старушки в города и даже столицы, а чаще в безымянные, но пронумерованные края. Среди этих старушек попадались, конечно, и грамотные, и даже очень молодые женщины. Но все они обращались к писателю, не могли устоять и перед красотой его буковок. А ко всему им и лестно было снарядить сыну или внуку посылку или письмо, подписанное самим писателем, да еще и не нашенским, молдавским. За оказанные услуги писателя щедро одаривали, само собой, по возможности. Кто гривенником или двугривенным, а кто и мятым-перемятым рублем или такой же трешкой. Платили и натурой - только отнятыми в курятнике от курицы желтым или белым как снег яйцом, стаканом-другим кедровых янтарных орешков, хорошим куском домашнего сала, а иногда и чем-то завернутым в газету, радостно побулькивающим. И, конечно, низко кланялись и долго, иной раз слезно, благодарили. Писатель тоже ответно благодарил, вставал со стула, старомодно кланялся, сняв устаревшее, чуть потрескавшееся пенсне. В общем, вел себя достойно, и жизнь его при поселковой почте была обеспеченной. Хотя, как и у каждого писателя, был у него свой непонятный стих. За легкую минутную работу он не брезговал брать все, что бы ему ни подносили. А когда приходилось напрягаться всерьез, составлять прошение в суд или прокуратуру - неведомо откуда, а он хорошо знал законы, - писатель наотрез отказывался от оплаты. Иной из просителей, зная его этот бзик, норовил незаметно поставить под стол или нечаянно забыть на подоконнике заранее напакованную безыскусными поселковыми дарами котомку. У писателя такой номер не проходил. Бывало, он гнался за чистосердечно одарившей его старухой по всему поселку. И догонял, настигал. Заталкивал дарованное едва ли не за пазуху потерявшей дар речи старушенции и долго крестил ее удаляющуюся сгорбленную спину. Сам во все стороны перекошенный и согбенный, виноградно иссохлый прутиками рук и ног, смешной и нелепый среди обступивших поселок мамонтоподобных кедров и вечнозеленых пихт.
Читать дальше