В отличие от него, профессор-генетик был по-сибирски кряжист и осанист, бивнеподобен. Мощью рук и ног совсем не походил на какую-нибудь там мушку-дрозофилу, коей в свое время прислуживал. Со всех сторон ни дать ни взять - крепкая смоляная кедровая шишка. Но все же шишка, сбитая с родительского древа, слегка уже расшелушенная под ударами поднагорелых кедровальщиков, слегка прихваченная крутым кипятком ранних сибирских заморозков, а потому и остерегающаяся, берегущая свое тело, ядро в длинном до пят черном с мохнатыми прорехами кондукторском бараньем тулупе.
Генетик зимой и летом на поселковом базарчике торговал луком. У него там было, считай, свое фирменное именное место, впрочем, как и у каждого жителя поселка, кто чем-нибудь да приторговывал. Особого разнообразия не было. По сезону капуста свежая или квашеная, огурцы, помидоры, картофель да молоко. Все остальное случайное, наносное. Мясо или сало, к примеру, могли быть, а могли и не быть, как пофартит. Основной навар шел не с того полусонного, официально дозволенного базарчика, а со станции, когда там на минуту-другую приостанавливались пассажирские и скорые поезда. И за эту минуту кто-то успевал обогатиться пятеркой или червонцем, а кто-то на столько же и разориться: пассажиры не всегда успевали до отправного гудка паровоза рассчитаться, торговцы - дать сдачи. Базар есть базар и, как говорится, не разевай коробочку. Недаром сама торговля на станции называлась куплей-продажей в разнос.
Совсем другое дело базар в центре поселка. Здесь никогда не было суеты и обмана. И какой может быть обман, когда все кругом дважды, а то и трижды породнились, покумились, переженились, переплелись между собой. Покупатели, как и продавцы, люди постоянные, постоянные лица, постоянный товар, постоянные цены. Покупать и продавать - удовольствие, ритуал. Москвич-генетик в этот ритуал не вписывался. Хотя товар у него, надо сказать, был отменный. До его появления в поселке такого лука не выращивали и не знавали. Все луковки одна к одной - мерные, крупные, чистые, какой-то особой, несибирской породы. И просил он за него совсем по-божески. А брали неохотно. Отдавали предпочтение хотя и не очень казистому, мелкому, а порой и злому, синюшному, но своему, местному. Генетик не обижался. Вообще, похоже, обиды или каких-либо других чувств он никогда не испытывал, по крайней мере, не выказывал прилюдно - то ли гордый через меру, то ли бесконечно опечаленный. Хмельного в рот не брал, табаку не курил, женщин не привечал. И женщины - главные на базаре покупатели - обходили его стороной. Была в нем какая-то познаваемая только ими и отпугивающая их ущербность. А женский глаз природно наметан, издали и лучше всяких лекарей и докторов видит и чувствует мужскую порчу.
Бесстрашная Надька его просто-напросто боялась, едва не дрожала, завидев, но совсем уже по другой причине, нежели это было с женским поселковым полом. В генетике она видела и ощущала огромную, не поддающуюся даже измерению силу. Писателем-молдаванином она внутренне брезговала, немножко, правда, чуть-чуть. Как-то пахло от него не по-сибирски, не по-русски, какими-то пряностями и йодом. А генетик притягивал ее уже самим словом: генетик. И непробиваемой дремучей отрешенностью. Манил, тянул. Она гордо не замечала его, а сама все время прислеживала за ним.
Однажды, сбывая на базаре залежавшуюся с зимы в домашнем погребе морковь, Надька, заметив, что генетик отвлекся, положила поверх его лука две морковинки. И как же велико было ее удивление, когда в конце дня, собирая нераспроданную морковь, обнаружила три луковицы. С тех пор у них и повелось. Она незаметно и молча одаривала его то огурцом, то помидором, а профессор ее - неизменным луком. При этом они ни разу даже не переглянулись, не встретились взглядом. И еще с тех пор Надя полюбила лук, привязалась к нему неосознанно, подспудно и на всю жизнь. И слово "генетика" навсегда связалось со словом "лук".
Много-много позже, уже в зрелом возрасте или даже перезрелом, она сама стала выращивать его, и в таком изобилии, что тоже хоть продавай. Ее пронзительно и тревожно радовали прострельные ровные рядки всходов лука, то, как он не давался траве заглушить себя, а подрыхленный, взметывался над землей, будто его тянули за уши. Было светлое ожидание и тихая радость и в том, как он менял цвет, стрелки жухли и блекли, зато обнаженные луковицы из млечно-зеленых загорали на солнце, румянились, зрело петушино ярились. А в убранном уже сохранялась затверделая земная тяжесть и летняя солнечная светлость. Была своеобразная и прелесть, неясные отзвуки пережитого и забытого и в том, что лук болел. Этот мужицкий сибирский виноград и лимон сам тоже был подвержен порче. И портила, щербила его неведомая, незримая мушка, ничем, кроме керосина, а то и выжигания прямым огнем, не побеждаемая. Стакан с керосином прикапывался среди гряды лука, в пору его роста. А выжигались корешки уже после сбора лука прямым, но не сильным огнем или очень жарким солнцем, если позволяло лето. И в этой процедуре для Надьки всегда было заключено некое неизменное таинство, соприкосновение и одновременно очищение от чего-то желанного, но несостоявшегося, не сбывшегося. Мушка-дрозофушка пепелилась, сгорала. А москвича, профессора-генетика Надька давно уже избыла и забыла. Хотя жизнь ее и память зачались именно со встречи с ним. С ним и писателем-молдаванином.
Читать дальше