Она никуда не ушла, осталась с ним; он, в общем, не возражал, всё компания, одел её в «Альбатросе», кормил, поил, не давал колоться, — впрочем, она ещё не привыкла, а просто так, валяла дурака; теперь смотрел, не видя, на её белые джинсы, возвращался к сайгонской реальности, теряя и эти размышления и оставляя себе на пороге временного беспамятства смесь раздражения и покоя, отстранённости и желания.
— Как продвигается изучение шумерского? Читаешь свободно? — услышал он голос Димы Длинного, подошедшего к столику с чашкой кофе, стаканчиком с коньяком и двумя пирожными на белом блюдечке. Дима смекал всё очень быстро, быстрее Бори, который обнаружил, наконец, что стоит, задумчиво глядя на воспроизведение того куска клинописной таблицы, на котором, как он не помнил, конечно, был обрывок рассказа о Гильгамеше и мире мёртвых.
— Это не шумерский, — сказал Боря, уже видя, слыша и осязая реальный окружающий мир, но всё ещё не переступив сквозь последнюю тончайшую плёночку отстранённости, плёночку не просто тончайшую, но даже не существующей толщины, однако делающую своё дело не хуже широчайшей и бездонной пропасти.
— Да? — заинтересовался Дима, поставил посуду на столик и спросил. — А какой же это язык? Я думал, здесь о шумерах.
Он действительно соображал, заметил эту отстранённость, лёгкий, мало кому, включая и самих носителей, заметный знак разломов, трещин и разрывов, душевной патологии, может быть болезни, а иногда и безумия. Сам он бывал по обе стороны плёнки, старался жить на этой тончайшей границе двух миров, баланс соблюдать было трудно, природа человека в общем сопротивляется раздвоенности, беспокойно требуя определённости и отвергая процесс. Надорванное надо либо разорвать до конца, либо зашить, мусор убрать или навалить ещё кучу, пьёшь, так спейся, сходишь с ума, так кончай валять дурака, умираешь, так чтоб ты сдох.
Впрочем, это балансирование, как и любой намёк и нюанс, было тоже заметно отнюдь не всем, и с точки зрения рассудительной нормы Дима определённо сделал, или был принуждён некими союзными внутренними и внешними силами сделать последний шаг туда, куда порядочные люди не захаживают. Он был высок, тощ, брит, на голове имел хвостик, одевался всегда в старый джинсовый костюм, кроссовки и носил за спиной джинсовый рюкзачок. В таком виде он ходил в какой-то академический институт, где, следуя традициям учреждения, не делал абсолютно ничего, в том же виде ходил в «Сайгон», где пил кофе, коньяк, говорил о книжках, иногда на книжках немножко зарабатывал и опять пил коньяк. Он умел раздражать и быть раздражаемым, надежда раздражённых на то, что Дима сопьётся, жила, не умирая, многие годы, ей суждена была долгая жизнь и почтенная старость.
— Я сам не понимаю, какая-то отвратительная смесь. Убогие мысли северных варваров, насильно вбитые в изуродованные знаки общего шумерского, — медленно ответил Доктор.
— Да?! Нет, ну не ожидал. Слушай, Боря, ну ты молодец. Мне, между прочим, это сразу понравилось, Я ещё от стойки смотрел, как ты с этой книгой общаешься, и тогда подумал: нет, ну это просто сексуальный акт какой-то. Ты не кончил, случайно? Нет, здорово, здорово. Давай, продолжай, очень интересно.
Дима стал улыбаться искренне и дружелюбно, даже протянул худую руку и похлопал Борю по плечу, обозначив этим жестом готовность, пусть очень условную, признать за ним хоть ограниченную, но всё же способность думать, а также знать и чувствовать.
— Чего, чего, у кого это сексуальный акт? — ласково улыбаясь, вытянув вперёд нос и глаза, быстро спросил подошедший с двумя стаканчиками кофе, один из которых он нёс Боре, а другой себе, Миша.
Вопрос был задан не зря, Миша ни разу не слышал ни одного слова, относящегося к области эротики, без внутреннего волнения, повышения температуры тела и свечения подвижных неискренних глаз. Его собственные сексуальные пристрастия были несомненны — редкая женщина не вызывала у него желания немедленного соития, однако была в Мише какая-то странная ласковость к мужчинам, он всегда льнул к кому-то, делая это с кокетством и ухаживаниями, не подходившими к его мускулистой фигуре и быстрорастущей романтической чёрной щетине.
Он уже несколько недель отлипал от Бори и, судя по всему, собирался перенести пыл своих неясных чувств на Длинного. Он ещё носил чистые дорогие вещи, могендовид, золотые часы, часто смотрел в пол с мрачным выражением лица, как бы тяжело задумавшись во время весёлого разговора, но уже стремился раздражать народ активным цинизмом, любил, наивно трактуя Димины пристрастия, всё противное и больное, и начинал несильно и несмело, но охотно, подкалывать Доктора.
Читать дальше