Теория литургии — очень важный концепт у Агамбена!! Это — о мёртвых ритуалах, подмене реальной коммунально-сти, трупной прозрачности.
Претензия современного искусства на прозрачность и взаимодействие — апофеоз пошлого консенсуса.
НАСТОЯЩЕЕ ИСКУССТВО НЕПРОЗРАЧНО.
НАСТОЯЩЕЕ ИСКУССТВО ТЁМНО.
НАСТОЯЩЕЕ ИСКУССТВО НЕПОНЯТНО.
В своей лучшей форме, в лучших выходках я вовсе не протестовал против какого-нибудь шута Ельцина и не рефлексировал на какую-нибудь унизительную стокгольмскую выставку.
Я делал непрозрачные, тёмные, дурные, инфантильные, маразматические, неприемлемые жесты.
Все эти Буррио по праву воротили нос от меня. Я — не их, я — не с ними, мы — враги.
Я сейчас верю только в непрозрачность и неуправляемость искусства, и всюду ищу следы этой непрозрачности.
Нарисовав на музейной картине Малевича знак доллара, я хотел почувствовать, что я ещё жив.
Я хотел ощутить материальность баллончика и краски в нём, материальность своего пальца, нажимающего на головку баллончика: псссссссс…
Я — заяц дурной, безответственный — хотел залезть в чужой огород и насладиться морковкой.
Интересно думать о том, что происходит с материальностью в музее.
Она там разматериаливается!
Материальность в искусстве (в частности, в картине, в иконе, в скульптуре) связана с идеей фактуры (и массы).
Фактура (и масса) — это элемент формы жизни. Оклады икон, масло Рембрандта или Сутина, африканские идолы — это всё и для глаза, и для прикосновения. Это всё — формы жизни: в избе или в саванне, в мастерской или в живом ритуале.
Музей стерилизует материальность.
Я не хотел быть стерилизован.
Я хотел ощущать свою морковку в штанах.
Повесть о том, как поссорился Варлам Тихонович Шаламов
с Александром Исаевичем Солженицыным
Когда я попал в Амстердаме в тюрьму, испортив в Стеделик-музее картину Малевича, то, лёжа на койке в камере, много думал о двух знаменитых заключённых — Солженицыне и Шаламове.
И конечно же я обожал не Солженицына, а Шаламова.
Почему?
Да за что же любить Солженицына?
Он получил Нобелевскую премию.
Он стал знаменит на весь мир.
Он в документальном фильме Сокурова важно пил чай из чашечки.
Он за большим письменным столом строчил свои романы 19 века.
Он в пропагандистском вагоне, как Максим Горький, вернулся в Россию из Америки.
Он получил орден в Москве из рук президента Путина.
Разве этого не достаточно, чтобы не любить Солженицына?
У Варлама же Шаламова ничего этого не было: ни премии, ни стола письменного, ни романов 19 века.
У него только и были те стариковские сумасшедшие дома, где он умирал. И бараки. И коммуналки.
У Александра Солженицына оказалось своё надёжное место у бога за пазухой. И позы у него стали священнические, и интонации, и специальный покрой одежды. И жена, и дети, и дом под Москвой, и Генрих Бёлль в Германии, и журнал «Шпигель», и «Новый мир», и борода архимандритская…
А у Варлама Шаламова однажды был чёрный болоньевый плащ, сделанный на румынской фабрике, который он считал самой модной вещью на свете.
Зато Варлам Шаламов был возлюбленным Ирины Сиротинской и писателем с опытом Роб-Грийе и Беккета.
А Солженицын был эпигоном романиста Толстого и лексикографа Даля.
Словарём Солженицына бессознательно управляли два слова: «мы» (как у царя) и «обустроить» (как у мещанина). Если бы бог дал ему обустроить всю русскую речь, то он бы построил большой храм в центре, где сидели бы «мы, Солженицын», с бородой и чаем, за письменным столом, а вокруг — изукрашенные мещанские постройки и бесконечные огороды с овощами из словаря Даля.
Русская речь Шаламова имела иной характер. Она была наследницей литературной злости Мандельштама. А Осип Мандельштам научился этой злости у своего учителя В. В. Гиппиуса: «Как хорошо, что вместо лампадного жреческого огня я успел полюбить рыжий огонёк литературной злости!»
Литературная злость! Если б не ты, с чем бы стал я есть стихи Пушкина и Хлебникова? Ты — единственная приправа к пресному хлебу понимания, ты — весёлое сознание неправоты, ты — заговорщицкая соль, с ехидным поклоном передаваемая из столетия в столетие, в солонке Бенвенуто Челлини, на полотенце с шаламовской шеи.
Литературная злость! Положи щепотку этой соли на воспалённый язык, и тебе уже не захочется никаких батонов, булок и кренделей от Пелевина, Виктора Ерофеева или Сорокина.
По собственным словам Шаламова, он и в лагере был ругателем. Ругался и дрался всегда, якобы. И позже ценил плюху как универсальное средство — против подлецов. Жалел, горько жалел, что не дал однажды по морде Молотову, встретив его в Ленинской библиотеке в конце 60-х годов.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу