Негромко переговариваясь, школьницы скрылись в конце длинного зала, а Бертрам Десмонд, как завороженный, продолжал глядеть на картины, не двигаясь с места. Как часто за последние годы приходилось ему слышать хвалы своему сыну! Сначала робкие, они все возрастали, сливаясь в громкий хор, и высокопарные слова вроде тех, что только что произносила молодая наставница, повторялись снова и снова. Категорические суждения недругов, мнивших себя знатоками, были наконец опровергнуты, то, что считалось безнадежной неудачей, получило признание, и вот его сын, Стефен, — великий художник… Да, даже такое слово, как «гений», без оглядки пускалось теперь в ход. Но настоятель, думая об этом, не испытывал ни гордости, ни торжества — лишь смутную, тревожную печаль. И, вспоминая муки и разочарования целой жизни, слишком поздно, лишь посмертно, увенчанной признанием, он спрашивал себя: стоила ли игра свеч? Стоит ли хоть одна картина на свете — пусть даже величайшее произведение искусства, — чтобы за нее платить такой ценой? Что же такое, в конце концов, красота, ради которой люди готовы перенести столько страданий и даже пожертвовать жизнью, подобно святым мученикам, умиравшим когда-то за веру? Бертраму казалось, что этот спор между жизнью и искусством никогда не будет разрешен.
Пристально вглядываясь в висевшие перед ним полотна, он тщился открыть в них достоинства, которых не сумел обнаружить прежде, и медленно, печально покачал головой. Он и теперь их не видел. И снова он покорно склонился перед мнением специалистов, как уже склонился однажды, много лет назад, хотя в сущности творения его сына по-прежнему оставались для него непостижимыми, оставались такой же загадкой, какой был для него и сам сын всю жизнь, в каждом своем поступке, а превыше всего — в последние минуты, когда он с такой поразительной, необъяснимой беспечностью принял свою кончину, не проявив при этом ни малейшего сожаления или раскаяния. Об этих последних минутах настоятель не мог вспоминать без тупой боли в сердце.
Был тусклый, серый рассвет, когда он вместе с приехавшим за ним Глином поспешно вошел в тесную спаленку в доме на Кейбл-стрит и нашел своего сына уже почти в агонии. Он был бледен, как мел, едва дышал, а говорить не мог совсем, не мог даже глотать, так глубоко была поражена болезнью гортань, и все же рука его сжимала карандаш, а на постели лежал альбом с набросками и — словно этого было еще недостаточно — длинная трость с насаженным на конце кусочком угля, и этим углем он, беспомощный, бессильно распростертый на спине, всего лишь день назад чертил на стене какие-то загадочные фигуры. Настоятель, сердце которого разрывалось от горя, пытался в этот предсмертный час сказать сыну слова любви и утешения, пытался привести эту заблудшую душу к богу, но, когда он начал читать молитву, Стефен, с трудом нацарапав несколько слов на клочке бумаги, протянул ему записку: «Как жаль, отец, что мне не довелось написать твой портрет, у тебя такая красивая голова». И тут же, хотя этому и трудно поверить, он начал, откинувшись на подушку, набрасывать в своем альбоме портрет настоятеля в профиль. Последний портрет… ибо вскоре карандаш выскользнул из его пальцев, они слабо, инстинктивно потянулись за ним и застыли в неподвижности, как и все тело. Десмонд старший, убитый горем, еще сидел, сгорбившись, у постели сына, когда вошел Глин и с холодным мастерством профессионала сразу же начал снимать маску с бесстрастного, заострившегося лица.
— Боже милостивый! — вскричал настоятель. — Разве вам так необходимо делать это сейчас?
— Да, — угрюмо отвечал Глин. — Во имя искусства. Быть может, когда-нибудь на эту маску будут с благоговением и верой взирать будущие художники, и это укрепит их дух.
Хорошо, что хоть похороны были в Стилуотере и тело Стефена ныне покоится с миром там, в церковном склепе, рядом с гробницей его предка-крестоносца, и ветры Южной Англии, пролетая над ними, поют им свои колыбельные песни.
Сделав над собой усилие, старик встал. Прошлого не воротишь, и сокрушаться бессмысленно.
— Пойдем, мой мальчик. Ты должен еще получить свое мороженое у Бусарда, а потом мы поедем встречать маму.
Они доехали на автобусе до Оксфордской площади и уселись за мраморный столик в старомодной почтенной кондитерской.
— Вкусно? — спросил настоятель, глядя, как внук ест земляничное мороженое.
— Ужасно вкусно. — Мальчик поднял на него глаза. — А вы не хотите тоже съесть мороженого, сэр?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу