Бог ты мой, и кому ныне проигрывают поэты – бездушным автоматам, рядом с которыми бандит с автоматом и тот человек, – ближе некуда принимал я его неудачу. Несчастный, не ты, а судьба твоя – отчаянный игрок. И, мне кажется, вопреки всем твоим ожиданиям, она проиграла. Как, впрочем, и моя не в выигрыше. Не исключено, что они сестры. У большинства поэтов они близнецы. Хотя большинства поэтов и не бывает. Они всегда в меньшинстве, видимо для удобства их постижения. Еду как-то в московском троллейбусе, как всегда тесном, и вдруг кто-то шепчет, что моему лицу доверяет, и, так и быть, что-то в руку мою сует, а сам, на всякий случай, на ближайшей остановке выходит. Разворачиваю листок папиросной бумаги. Читаю. Что-то знакомое очень. Бог ты мой, так это же я хожу по рукам.
В воздухе тем временем нарастал непонятный и едва уловимый шелест. Не думаю, чтобы это был природы осенний стриптиз, обычно она роняет свои одежды без шума. Что-то явно терлось о воздух, хрупкий, чешуйчатый и прозрачный, вперемежку с дождем. Не иначе где-то стая летучих мышей перекрыла сквозные потоки и тучей пошла, суетясь всей армадой своих перепончатых крыльев. Мерзкие твари, липкие, как банкноты в жадных руках… А может, это непромокаемый скрип бегущих под всяческой пленкой людей?..
– Старина, это деньги улетают от нищих, – говорит Даня, – у нашего брата они как звонкая пыль.
Одиссей Моисеевич стоял у окна совершенно раздетый и пытался задернуть занавеску, но не мог – на себя загляделся.
– Ничего еще выгляжу. Молодец! – похвалил он себя по щечке. – Даже помолодел. И глаза стали больше – побольше теперь попадется их на глаза. Боже, ну почему меня женщины так вдохновляют! Вот только нос располнел, крылья его почему-то еще выше простерлись, будто куда-то собрался лететь, да и брови орлами, тоже взлетают. Вот только взгляд отчего-то испуган. Одиссей Моисеевич, уж не сделал ли ты чего-то такого, отчего твоя совесть окосевшим зайчишкой глядит. А ну-ка, проказник, признайся! Ну, почему у тебя прыгают щеки? Ну скажи, скажи – почему? Ну да ладно, не хочешь – не надо. И что ты уже задвигал ушами? И что ты белками заворочал уже? Что – и спросить нельзя. Что-то очень уж нервным ты у нас в Америке стал… Хорошо, хорошо, успокойся. Не волнуйся уже, тебе говорят! Тебе доктора не велят волноваться. У тебя уже возраст, можно сказать, фронтовой. И еще они тебе не советуют пить, чтоб у них столько макес было, сколько они за советы свои берут. Одик, да ты закурчавел слегка! Одик, да ты вылитый Пушкин!
И тут он провел по своей голове рукой, и ладонь, как холодный утюг, прошлась по голой и гладкой и совсем не похожей на ту – в окне. И тогда он понял, что это не он на себя так пристально смотрит, а кто-то другой на него завороженно и со страхом глядит. И он закричал. И опустело окно.
Обессилевший, он едва добрался до кресла и тут же заснул.
И приснилась ему земля его настоящая, звавшая его неумолчно потресканным от иссохшести ртом. Дымилась от зноя расщелина вечно зовущего и сотрясалась от этого зова пустыня, где Одиссей Моисеевич дрожал как осиновый лист. Жажда, неумолимая, и никакого оазиса впереди. И еще пески одолевали его. Он оглядывается по сторонам и видит человека, тоже дрожащего и так же ползущего, как и он, изнывая от жажды, песков и любви к родине.
– Вот, наконец, я и приполз к тебе, родина-земля моя обетованная, самый главный напиток моей души. И не я один – вон кто-то еще до тебя доползает. Сейчас посмотрим – родственник или грязный араб?
– Брат мой, кто ты? – спросил Одиссей Моисеевич, едва пересохшим ворочая языком.
– А ты? – в ответ он услышал. – Скажи сначала, кто ты?
– Я – Одиссей сын Моисея.
– А как твоя фамилия?
– Поц вонючий, и что ты посреди песков допросы с пристрастьем устраиваешь. В пустыне не обязательно ее говорить. Не иначе ты наш бывший дирижеришка, заставлявший нас петь нелюбимые наши песни. И всегда недолюбливавший нас, потому что мы поем их безо всякой души. Стукач, капельдудка, ты же и маму родную продашь, если не то петь будет. Или забыл, как на нее доносил, когда она тебе, ублюдку, не ту колыбельную пела… Значит, и ты эмигрировал, член КПСС обрезанный. Сейчас ты у меня запоешь, тухес с бакенбардами…
И Одиссей Моисеевич заставляет его петь все песни всех советских композиторов, какие были, есть и будут, какие он никогда не слышал, потому что всегда пел, не слушая, что поет, под его дирижерскую палочку, только и делая, что косясь на нее пугливо, когда пел из-под палки и плакал, а все думали – и как же он проникновенно поет, как чувствует и понимает их советскую душу, хоть и еврей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу