Струны арфы там не дрожат,
И не сияет Геспер.
Только мертвенная луна
Отразилась в хищных рубинах
Волчьих глаз. И, головы обхватив,
Мы лежим с закушенными губами
У колодцев молчанья, покуда нас
Жутчайший из ужасов не разбудит…
Нам, карабкающимся на кручи,
Диким, воющим в темноту, —
Словно горные псы на скалах,
Ждать ли помощи от небес,
Что беременны сами скорбью,
И от страха черных ночей,
Обволакивающих вершины?!
Варшава-Берлин, 1922-23
Из поэмы «В царстве креста»
Вы, преградившие нам к солнцу дорогу, идущих
Убиваете прежде, чем с ресниц успевает опасть
Сон золотой, и молитва рассвету — затихнуть.
Сотни тысяч бегут в лес отчаянья, и ноябрь
Из овечьих глаз полыхает
Остриями ножей, наточенных для закланья.
И под кронами горя рождаются дети,
Кровь которых отравлена скорбью, —
Чтобы увянуть раньше, чем розы.
Я для вас не желаю сажать плодоносных деревьев,
Но деревья страданья пусть раскинут голые ветви
В царстве креста.
На заре и под вечер на ваших башнях
Хищно раскачиваются колокола,
Чьи звериные пасти
Разрывают мою беззащитную плоть.
Я развешу на голых ветвях мертвецов,
Я оставлю их гнить без присмотра
Напоказ перед всеми светилами неба…
Словно в темный колодец, я падаю в ночь,
И мне снятся кресты, на которых распяты евреи,
Вижу: в окна ваших домов
Те евреи просунули головы и на иврите
Одичало и жалобно стонут: «айегу пилатус?» —
«Где Пилат?»… И не знаете вы,
Что пророчеством черным отравлен ваш сон,
Что терзает вас ужас — не знаете, ибо
Заставляют забыть с наступлением утра
То виденье церковные колокола.
Но пророчу: поднимется облачный столп
Наших горестных вздохов и тяжких стенаний
И войдет в вашу плоть
Не распознанным горем,
И по-прежнему будете вы болтать
Воспаленными ртами: евреи! евреи! —
В ту минуту, когда в омраченных дворцах
Закричат на идиш иконы.
Берлин, 1923
И спросил я у старцев, увенчанных снегом седин:
«Что есть тайна рожденья и тайна забвения в смерти,
И подобные солнцу, восход и закат человека?»
Мудрецы, только что совершив омовенье
(Их тела чистотой лихорадило), умные лбы
Над священными книгами молча склоняли.
И когда запылали в тускнеющем мире
Ярким отблеском вечера окна домов,
И глаза мудрецов притянуло закатное небо
(Что горело, как мысли в моем вопрошавшем сознаньи), —
«О дитя мое, — каждый ответил, —
Много лет я исследую эти священные книги
И толкую их смысл.
О созданьи написано там: человек.
О делах его, мудрости, кознях, плохом и хорошем…
Вот, что сказано там о восходе его и закате: Возведенье дворцов, колокольный трезвон торжества, Смех в беспечные ночи и чудо хожденья по морю, Обживанье распахнутых взору пространств, Истребленье людей и проклятия небу, Низвержение в прах, превращение в пищу червей…»
И оставил я старцев с их книгами и обаяньем
Лунных бликов на лицах и ночью в глазах.
(Старцы в водах реки, я уверен, пошли окунуться)…
Догорело уже в городах человеческой скорби
Пламя окон. Лишь камень безумья сверкал
У меня в изголовье, когда я усталое тело
Бросил горестно в угол ночной.
Берлин, 1923
Моя мама святая в лунную ночь
Моему святому отцу
Говорит: «Когда родился наш сын,
Сверкала в окне луна.
И младенец, тотчас открыв глаза,
Посмотрел на нее; с тех пор
Лунный луч в сыновней крови поет
И блуждает в его стихах…»
Наполняла мятущаяся тоска
Отцовское сердце. Но
Колесница странствия у дверей
Не ждала отца. Потому
Глубину молитвы умел постичь
Он в музыке тишины
И любил смотреть на парящих птиц:
«Куда влечет их — летят…»
Но тоска моей мамы была впряжена
В колесницу странствия: путь
Через море лунной дорожкой вел
Маму ко мне в Сион…
Но не встретив сына у кромки волн
Ждущим на берегу,
Она, изнемогшая от пути,
Вернулась под грустный кров…
Мученики молчанья теперь —
Моя мама и мой отец.
Есть дорожка лунная на волнах…
И — единственный сын,
Остающийся в мире…
Читать дальше