Пусть кто-то восхищался красотою
И милостью высоких чувств людских,
Но вытравил, как будто кислотою,
Я это из опричников своих.
И всяк из них в работе был прилежен
И верил мне, что состраданье — дым.
И то, в чем был воистину я грешен,
Приписывал противникам моим.
И потому стоял я у кормила
И лишь на мне сходился клином свет.
Легенда немудреная кормила
Воображенье ваше тридцать лет.
Благодарю, что видеть вы умели,
Согласно предоставленным правам,
Не то, каким я был на самом деле,
А то, каким я представлялся вам.
* * *
Летит ли ангел иль звезда по небу?
И наяву, во сне ли — не пойму,
Сегодня эту горькую поэму
Я Сталину читаю самому.
Приписывать мне храбрости не смейте!
Чего бояться?
Движутся года.
И раз одной не избежал я смерти,
Семи других не будет никогда.
Вождь слушает,
прохаживаясь властно,
И головою грешной не поник.
Что каждая строка к нему причастна,
Он понимает — вдумчивый старик.
Вот первой рани вспыхнула лучина,
И в этот миг в одном его глазу
Я увидал смеющегося джинна,
В другом — едва заметную слезу.
Как прежняя любовь была нелепа,
Злодеем оказался аксакал,
Таким Марии некогда Мазепа
В своем обличье истинном предстал.
Есть у аварцев древнее преданье,
Что с дня рожденья каждого аллах,
Поступки принимая во вниманье,
Ведет два списка на его плечах.
Запишет на одном плече благие
Деяния от малых до больших,
А на втором запишет все другие,
Чтобы однажды сопоставить их.
И в тот же час, когда мы умираем,
То по заслугам, а не как-нибудь
Нам воздается адом или раем,
И господа мольбой не обмануть.
Будь все равны перед таким законом,
То злодеянья списка не сумел
Укрыть бы вождь под маршальским погоном,
В отличие от списка добрых дел.
Забрезжило. Всему приходят сроки.
Ночная с неба сорвана печать.
Я на заре заканчиваю строки
Поэмы этой Сталину читать.
От моего полынного напева
Его надбровья налились свинцом.
Как в жизни, задыхается от гнева
Владыка с перекошенным лицом.
Уже бессилен сделать он уступку
Столетию, летящему вперед.
И телефонную снимает трубку,
Заплечных дел полковника зовет.
Но, в прошлом отзывавшаяся сразу
Ему на подчиненном языке,
Не внемлет трубка грозному приказу
И холодно безмолвствует в руке.
* * *
— Пора, иного мира постоялец,
Тебе вернуться к должности земной! —
Сказал мне это партии посланец,
Торжественно явившийся за мной.
И я заколебался на мгновенье:
— А может, лучше мне остаться тут?
Зачем менять покой на треволненья,
На вечный бой и на опасный труд?
Не сон, а явь истории суровой,
Творимой и написанной людьми.
И я воскрес,
на вечный бой готовый,
Исполненный надежды и любви.
Не сон, а явь.
Брожу вдоль шумных улиц,
И хоть меня венчает седина,
Как мальчик плачу:
к улицам вернулись
Их добрые, святые имена.
И в парках легче дышится деревьям,
Толпой оттуда статуи ушли.
И веточки зеленые с доверьем
На плечи дню грядущему легли.
Смотрю вокруг и вдоволь наглядеться
Я не могу, воскресший человек.
В моей груди одно пылает сердце,
Второе сердце умерло навек.
Будь счастлив, лад рожденья жизни новой.
Ты весь в моем сознанье и в крови.
И, за тебя на вечный бой готовый,
Исполнен я надежды и любви.
1960–1962