Гильом рассказывал о пустяках. Почти ничего о Б. Пара фраз о его дяде Джеймсе, которого он помнит за письменным столом или играющим на пианино (он сказал: taper [8] бренчать (франц.).
), в то время как пепел его бразильской сигары падал на клавиши; или в дорожном пледе и с маленьким чемоданчиком в руке (car il était toujours prét [9] ибо он был всегда наготове (франц.).
). Он вспоминал также о похоронах, кажется, они были в 1916 году, да, во время войны в Европе, это произвело на него неизгладимое впечатление, и он никогда этого не забудет, хотя тогда был еще ребенком. Старик указал на книжную полку позади себя, на ряд толстеньких книжек в одинаковых переплетах, на которых стояло имя: Джеймс Гильом. Они пили чай. Он поднес чашку к губам, но быстро поставил ее обратно, на неподвижное блюдце на столе, испугавшись, что она прилипнет к его рукам и будет становиться все тяжелее и тяжелее, и наконец утянет его на пол. Даже сигарета показалась ему как бы свинцовой, и дым, который он выдыхал, долго неподвижно стоял в воздухе. Он удивленно разглядывал кошек, грациозно прыгавших рядом.
Художник говорил о своих картинах, одну из которых он увидел еще в прихожей. Здесь, в комнате, над книжными полками, висели две картины большого формата, без рам, он рассматривал их, пока художник говорил. Рабочие в фабричном цеху, из голов которых бьет красное пламя, а наверху, на крыше, на шесте, голубь расправляет крылья. Другая картина представляла собой ландшафт предместья: заборы, дорожные указатели, столбы; молодой рабочий на велосипеде, рядом девушка, ее рука легко касается плеча юноши; они отводят глаза друг от друга. Рядом, это было что-то вроде ателье, он увидел еще одну: распятый Христос в сборочном цехе, рабочие согнулись над конвейером — и никто не замечает над собой креста. Остальные картины были завешены материей. Он не решился попросить снять покрывала. Он не смог бы сказать, хороши или плохи были картины. Самое удивительное было то, и об этом он раздумывал еще долго, что контуры расплывались, потому что художник, окончив картину, разбрызгивал по ней краски; сотни маленьких звездочек краски расходились по всей поверхности наподобие заградительной сетки и закрепляли собой содержание, в то же время разрушая его.
Он не знал, сколько времени провел у Гильома, знал только, что делал многократные попытки встать, но это ему не удавалось, он сидел там, прикованный к тяжелому креслу, и когда он наконец — долгое время спустя — оказался на улице, собственные ноги показались ему парализованными, и он мог двигаться лишь медленно, наверное, на обратную дорогу до остановки автобуса он затратил вдвое больше времени, чем на дорогу сюда.
Библиотекарю, который позднее осведомился о Гильоме, он ответил, это была ошибка, художник Г. Г. родственником Джеймса не являлся.
Речь шла теперь о чем-то совершенно ином, нежели о насильственном изменении общества. Веру в антиавторитарное общество он давно потерял, и его утопия теперь совершенно другая, вряд ли кому понятная, потому что он никогда не стремился ее сформулировать, нет, это было что-то иное, связывавшее его с другими, воля к действию, философия действия, хотя это и звучит чересчур патетически, но тут произошло нечто, чего до того не было и что позже никогда не повторялось, они уже больше так не сидели, не курили, не разговаривали, они уже больше так не сидели, не играли на игральных автоматах, не разговаривали, они теперь просто вышли на улицу.
(Он сомневался, что они смогут это понять.) Это было чувство, что что-то должно измениться, и это они чувствовали все вместе, в одно и то же время и изнутри: когда они, взяв друг друга под руки, штурмовали улицы, прорывая цепь полицейских, и скандировали одни и те же слоги, одни и те же слова, одни и те же фразы. Что это такое, спрашивали его тогда, то, что старые коммунисты и социал-демократы произносили с оттенком священного трепета: солидарность? Он едва ли мог ответить. Словами это не выразить. При каждом слове великое чувство непосредственного действия застывало и превращалось в… говорильню. Его мечта была, возможно, в том, чтобы видеть вещи в процессе разрушения, чтобы потом создать новые, более совершенные. Он очень разволновался, когда увидел впервые картину Фонтаны, который создавал произведение, разрушая, делая глубокий разрез посредине холста… это стало каким-то символом для него.
Надо лишить вещи и отношения причинно-следственных связей, говорил он.
Читать дальше