Значит, ему нельзя уехать, спрашиваем мы.
По-видимому, нет, отвечает отец.
Значит, еще не все улажено?
Нет, говорит отец, все еще только начинается. Потому что те, из магистрата, восприняли этот его стул как наглую выходку и выпад против них, продолжает отец и хочет нам все рассказать, но маме уже лучше, и она встала, и спускается к нам по лестнице, и застегивает на ходу халат, чтобы мы ее розовую ночную рубашку не видали. И когда отец обещает, что не будет больше говорить о нем, мы все-таки едем в Липу, а мама быстренько подкрашивает себе лицо и губы и надевает другие чулки, чтобы внизу тепло было, а отец в это время чистит фары, потому что там мух дохлых много. Потом мы едем в Липу, потому что столик все равно уже заказан, а Успение в году лишь раз бывает. И не думаем сегодня больше про него, потому что погода такая хорошая, и все с нами здороваются и маме желают скорейшего выздоровления.
Уже после Успения мы сидим в Рюдесхаймере, отец между супом и жарким из почек достает из кармана письмо отдела здравоохранения и пододвигает его маме. В письме этом отцу настоятельно рекомендуется «более не оказывать врачебной помощи пациенту Вейльхенфельду вследствие предполагаемой предрасположенности к наследственным заболеваниям».
Значит, так: во вторник около одиннадцати (вечера) два открытых грузовика, в которых сидели какие-то парни, сначала медленно с притушенными фарами ездили взад-вперед по всему городу. И на подножках там тоже стояли, некоторые из них пели песни. Их видели то тут, то там, как будто они что-то искали и никак не могли найти. Другие, которые уже, наверное, не поместились в машины и пошли пешком, очень быстро нашли, что искали. От Немецкого Бочонка через рынок, по Хелененштрассе, потом вверх по Хайденштрассе, и они уже на месте. И перекрывают тот кусочек улицы, что перед его домом. А потом и грузовики подъезжают, их ставят под кленами в сторонке. Парни выходят и, задрав голову, кричат ему: Эй, Цветик, где ты? Или: Эй, ты там, покажись-ка, куда это ты запропал?! Или просто: Дед, к тебе пришли! Но господин Вейльхенфельд к окну не подходит, надеется, что они пройдут дальше, но они не уходят, а их становится все больше и больше. Они горланят песни и шляются вокруг дома, светят фонариками наверх сквозь ветки деревьев, заглядывают в сад и под конец садятся, потому что они находились за сегодня, на кромку тротуара, откуда им хорошо видны его окна. Потом они достают свои ножи, большие такие, охотничьи, и чиркают ими по бортику, чтобы искры сыпались. А скрежет такой, что господин Кляйн, который на войне был, и, говорят, собственными руками штыком заколол одного русского, и такие усы носит, что он на Гинденбурга похож, его в городе так и зовут — Гинденбург, не может от этого заснуть. Сначала он высовывается из окна наверху, а потом спускается на улицу. В халате он выходит из дома, переходит на ту сторону к парням, становится перед ними и спрашивает, что им здесь надо.
Мы к Цветику в гости пришли, да вот он нас пускать не хочет, даже к окну не подойдет, отвечают они и показывают на его дом.
А что вам от него надо, спрашивает Гинденбург.
Так, потолковать с ним.
О чем?
Да обо всем, вообще.
А еще что?
Ничего.
Это правда, строго спрашивает Гинденбург.
Конечно, правда, говорят они. И, показывая на окна, спрашивают, горел ли у него сегодня огонь.
Нет, говорит Гинденбург.
Вот тебе раз, сетуют они, мы ведь пришли не ближний свет, а теперь все зря.
А когда Гинденбург еще раз спрашивает: Что вам от него надо? — они говорят: Ничего, ничего нам от него не надо. Что ж теперь делать, если его нет?
Но этого Гинденбург тоже не может им сказать. А потом, когда он видит их расстроенные лица, ему становится их жалко и он, подумав минутку, говорит: Знаете что, ребята, вы не берите в голову. Если у него света нет, ведь это вовсе не значит, что его и самого дома нету. Чаще-то всего он дома. Да, в общем, он и не выходит почти. Я бы на вашем месте не стал бы скулить, а просто-напросто еще бы попробовал, может, он тогда и выйдет. И как только он вот так вот сказал, он чуть по губам себя не ударил, потому что ему вдруг стало ясно, что не надо было этого говорить, потому что теперь они уже точно не уйдут. Наоборот, он думает, мне надо было Вейльхенфельда предупредить. Но потом он сразу подумал, что господин Вейльхенфельд уже наверняка их давно слышал или даже ждал, что они к нему заявятся, поэтому он и к окну не подходит, знает уже, что это они внизу стоят, так что и предупреждать его не нужно. Да он и все равно ничего поделать не сможет, разве что только к окну не подходить. Входную дверь он наверняка запер, но она такая старая и слабенькая, не успеет кто-нибудь помоложе на нее опереться как следует, как она уже и развалилась. (И дверь в квартиру, в общем-то, такая же.) И хотя кажется, что господин Вейльхенфельд обосновался во вполне сносно обставленном, хотя и запущенном, кабинете со своими книгами, и ковром, и даже фортепиано, на самом деле он совершенно ничем не защищен. Словно он и не в доме даже живет, а посреди улицы, где каждый волен его раздавить, говорит отец маме и нам. Как бы то ни было, теперь уже поздно, фраза Гинденбурга: Будь я на вашем месте, я бы попробовал бы еще раз! — уже сказана, а слово не воробей.
Читать дальше