Звали его Кондрат Черезобло.
Вслед ему полетели грамоты. Их под диктовку думного дьяка выводил Игнат. Красивым почерком, за который его взяли из монастыря.
Изо дня в день Игнат прислонял букву к букве, макая носом в чернильницу. Он всегда держал ее под рукой, а перо за ухом. В его замурованной келье едва поместился стол, на котором, переплетая пламя косичкой, денно и нощно чадила свеча. Игнат сидел на высоком стуле, болтая ногами над земляным полом, заслонясь от мира кованой дверью и ворохом бумаги.
А за Кондратовой душой явился государев человек. «Не сойти мне с этой половицы, — топал он каблуком, оттопырив карман, — пока здесь не окажутся его кости…» В королевской свите спрятали под ладонью ухмылки: «Но ваш подданный ссылается на нехватку чернил…» Оставалось расшибить лоб. Однако Москве упрямства не занимать, и посол гнул свое. «Кондрашка умалил честь помазанника, — стучал он посохом, багровея, как рак. И пока анафемствовал, зашло солнце. — Впрочем, воля ваша, вам выбирать…»
«А в чем же наша воля?».
«Кол или виселица»
Ему отказали.
Боярин выломал под ногами половицу и, унеся с собой, сдержал слово.
Однако домой он вернулся с пустыми руками. И это ему не сошло. Звали посла Чихай — Расплюев, а указ о его ссылке написал Игнат Трепутень.
Было ранняя весна, Кондрат брел по нерусскому лесу, разглаживая седые бугры мокрым снегом, и сочинял стихотворение:
ЧУЖБИНА
Чужбина. Чужбина, чужбина…
Чужбина, чужбина, чужбина…
Чужбиначужбиначужбина…
Пел ветер, скрипели сосны, и воспоминания уносили его в Москву. А там икалось Игнату. Он запивал икоту квасом, корпел над челобитными и, причащаясь, видел отраженного в чаше змия. «Повинную голову и меч не сечет», — искушал он беглецов аккуратными ижицами и ятями. От лжи у него шелушился нос, и он соскабливал кожу ногтем.
А после спускался в подвал — смотреть, как, выжимая рубахи, трудятся до седьмого пота палачи.
Иногда он получал в ответ сломанную пополам стрелу. И тогда понимал: ему не верят.
Игнат седел изнутри и, оседлав возраст, был лыс, как колено. «Не перебегай дорогу зайцу, чтобы чувствовать себя львом», — учил он. Однако его боялись. Величали по отчеству и ломали шапку перед его железной дверью.
Теперь у него все было написано на лице. Но прочитать по нему было ничего нельзя. Когда же он невзначай проводил по лбу платком, там отпечатывалось: «Холопу — кнут, боярину — почет». И он торопливо прятал в карман свою мораль.
На пирах Игната превозносили до небес, а за спиной мылили веревку. Он принимал это за должное. В своих ночных мыслях он доказывал, что прощать врагов, значит вовремя их предать, и не опускал глаз, когда угодники на иконах заливались краской. «Памятники рукотворны, — приговаривал Игнат, отправляя в Сибирь завистников, — к славе каждый себя сам за уши тянет…»
Раз в келью явился татарский мирза Ага — Кара-Чун. На нем было столько крови, что пока он говорил, она стекала ручьями с рукавов. «Тебя же четвертовали…» — удивился Игнат, вспомнив, как гудело лобное место: «Ну что, секир–башка, добунтовался». А теперь татарин стоял, цел и невредим. «И что? — в свою очередь удивился гость. — Разве можно расчленив тело, разъять душу?» Взяв правую руку в левую, он почесал ее об угол стола. Игнат покосился на дверь: соглядатаев при дворе, как грязи. «А вот скажи, Игнат, — отрубленная голова закачалась параллельно полу, — что ты ответишь не мне и не государю, а там, — мирза вздернул палец, — когда тебя спросят, зачем ты из слова извлекал корысть?» «Я служил царю твердой рукой, — начал писарь, возвышая голос, — и всякий, кто оскорбит святейшую особу…» «Эх, Игнат, Игнат… — усмехаясь, перебил татарин. — Гордыня говорит твоими устами… Я видел царства, в сравнении с которыми твое — клочок земли… Я видел Чингисхана и Кира Великого, когда железный Хромец сыпал груды черепов, я стоял рядом, я шел за ордами Аттилы и полчищами Махмуда Молниеносного… Поверь, любой поступок только грех другого поступка, их лестница не приводит ни в ад, ни в рай, она упирается в бесконечный тупик…» Татарин сложил конечности, как в коробку. «А еще раньше я услышал голос: «Где брат твой?» и ответил, что не сторож я брату своему. С тех пор меня обрекли бродить по свету и кричать человеку: «Проснись!..»
«Проснись… — тряс за плечо Игната думный дьяк. — Надо писать благодарственную — Ага — Кара-Чуна казнили…»
В своем лесу Кондрат слыл книгочеем. «Очень важно не прочитать лишнего, — предостерегал он щебетавших по кустам соек. — Никакая книга не может стать Евангелием. Даже Евангелие». Он все больше сгибался, уже касаясь мизинцами икр, так что издалека казалось, будто катится колесо. «Раньше мои пятки сверкали, как грудь молодицы, — разгоняя кровь, упирался он босыми ступнями на ежа, — а теперь они, как глаза вдовы…»
Читать дальше