И мы считали. Так радостно и легко было считать и дожидаться, пока белок схватится, а желток — нет. Желток должен был остаться текучим. Чтобы солить хлеб и макать в яйцо с выеденной макушкой. Любого ребенка бы вывернуло, заставь его жрать эти яичные сопли, но матушка смотрела с таким восторгом, причмокивала, закатывала глаза, что я послушно опускал кусочек бородинского в самую жижу, совал его в рот и тут же проглатывал, не жуя. Только бы Павлинская продолжала сидеть со мной на табуретке, завернутая в поношенное домашнее барахло, только бы продолжала есть со мной эти недоваренные яйца. Продолжала. Со мной.
— Миша… — слабо зовет меня Павлинская из комнаты.
Открываю вентиль и подставляю стакан под холодную струю. Вода бьется о стенки из богемского стекла, купленного на распродаже в «Рапсодии». Целый сервиз — стаканы с серебряной веточкой по краям, чеканный поднос и графин с тяжелой крышечкой-пробкой. Графин пылится без дела. Павлинская залила бы в него вина, только крепче кефира держать в доме ничего не разрешается. Шарю в кармане — билеты на электричку, взятые туда и обратно как обещание, что «обратно» не заставит себя ждать, жвачка в упаковке, похожей на пачку презервативов, выключенный телефон, пластинка таблеток в скрипучей фольге. Достаю капсулу, высыпаю содержимое в стакан.
Седативные Павлинской прописывают с неохотой. Ее багаж побочных эффектов, маний и расстройств диктует особые правила. Со всем этим и ромашковый чай становится достойным успокоительным. Больше воздуха, меньше стресса, горсть таблеток от сердца, вторая — от давления, третья — от убитой печени. Хотите что-нибудь от тревожности? Медитация, говорят, отлично помогает, попробуйте.
Нынче же у нас, дорогая матушка, военное положение. Отставить истерики, быстренько ответить на вопросы любимого сына и отчалить ко сну. Крепкому сну от двенадцати до восемнадцати часов кряду.
— Миша, иди сюда! — требует Павлинская.
На этот раз Павлинская держит стакан сама. Я с опаской поглядываю, как опускается на дно мутная химическая взвесь. Но куда там — матушке такие мелочи неинтересны. Она выпивает залпом, морщится, но проглатывает. Теперь нужно подождать, только недолго — так, чтобы успокоилась, но не уснула. Чтобы желток стал мягким, а белок свернулся, так же было, да, мам?
— Нам надо поговорить, — напоминаю я, когда дыхание ее перестает быть судорожным, а театрально горючие слезы окончательно высыхают.
— Может, чаю? — пробует увильнуть она.
— Нет. — Я опускаю ладонь на вязаную скатерть. Скатерть колется перекрахмаленными узелками. — Мне к вечеру надо уехать.
За плотными шторами, наверное, только-только разошелся тусклый полдень, но Павлинская того не ведает. В ее берлоге — закулисная полутьма. Даже Катюша разрешает проветривать, впускать в нашу нору сквозняк, чтобы выдуть залежалую пыль и скуку, но Павлинская в быту строга — только сонные терзания и душные закрома.
— Ты всегда так быстро уезжаешь… — начинает поднывать она.
Ладонь хлопает по столу, и я сам пугаюсь, будто она не моя.
— У меня дела, мам. Работа.
Она пытается вскочить, но лекарство уже действует: движения становятся слабыми, лицо разглаживается. Может, и стоило бы пичкать ее «колесами» с утра до вечера?
— Ты так много работаешь, мальчик мой, — лепечет Павлинская. — Так много трудишься. Я вижу… Я же все вижу… Ты стал таким взрослым. Так заботишься обо мне… А я… — Она всхлипывает, и по щекам снова начинает течь. — А я ничем не могу отплатить тебе. Твоя старая мать. Забытая всеми мать…
Это может продолжаться долго. Стоит матушке сесть на любимого конька и галопом поскакать в сторону самоуничижения, как все болячки ее будто рукой снимает, остаются одни лишь хрустальные слезы и хитрый прищур — ты как там, смотришь на меня? Смотришь? Жалеешь? Уже не жалею.
— Вот поэтому я и приехал, ма, — говорю я и с силой прижимаюсь к спинке кресла, будто я на борту лайнера, ушедшего в пике. — Чтобы ты мне отплатила.
Слезы выключаются. Уверен, за ухом у Павлинской есть кнопка экстренного отключения слез. Урри-Урри, как же ты мог ее не найти?
— Денег у меня нет. — Голос уже другой, абсолютно вменяемый. — Все, что ты привозишь, лежит на полке, сам туда кладешь. Там и лежит. Но что-то я уже потратила, извини.
Она встряхивает головой, растрепанный узел волос бьет ее по шее. Из складок халата появляется сигарета, Павлинская щелкает зажигалкой. Запах дыма воскрешает в памяти глубинные воспоминания. В них я лежу у стены, прижавшись лбом к ворсу ковра. Уже не плачу, только вздрагиваю, а Павлинская сидит на краю дивана и нервно курит. Кажется, у меня ветрянка, все зудит и дергает, раскаленное тело ломит от температуры. Я заболел и сорвал ей репетицию. И сорву еще несколько, пока не спадет жар и не сойдут оспины. Павлинская будет сидеть на диване, злиться, курить и обмазывать меня зеленкой, держа ватку на вытянутой руке, чтобы не испачкаться. Но не уйдет. Почему-то она не уйдет, я точно помню.
Читать дальше