349
Нина
Сердце болело с ночи. Болело несильно, но как-то страшно, обреченно даже. Стоило вдохнуть легонько, чтобы только не давиться жаждой воздуха, как под ребрами начинало колоть чем-то тупым и горячим. Интересно, бывает ли горячей боль? Не ожог там, не раскаленным тефлоном о пальцы, а боль – поток сухого ветра пустыни. Горячо, аж губы пересыхают. Не боль, а печка.
Так и говорят же, услужливо вспомнилось: «печет». Вот. В сердце пекло. Отдавалось в спине, растекалось раскаленным оловом в пояснице, тянуло руку, то левую, то правую, горело между ключицами, горчило на корне языка. Вроде бы тошнит, но не желудком, другим чем-то. Хочется всю себя измять, найти в мягком эпицентр боли – горячий уголек, сжать его, выдавить наружу, смахнуть брезгливо и забыть. Да куда там? Больно.
Больно. Больно. Больно.
Нина ложилась на спину, вытягивала руки вдоль тела, распрямляла колени, тянула на себя носки. Вдыхала воздух – выдыхала боль. Так учила бодрая тетка на утренней растяжке в отеле. Надо ж было хоть раз заглянуть на оплаченное занятие, коль по дурости своей цапнули «все включено», а «все» – это оказалось куда больше, чем им, идиотам, нужно. Да и что там нужно, когда вы двое – потные, скользкие, как угри, – свиваетесь в плотный комок, стоит только пересечься взглядами? Кровать размера «кинг» и много воды сразу после. Секс обезвоживает, знаете ли. Они – знали, вылавливали лед из кувшина, брали его онемевшими губами; льдинки выскальзывали на простынь и таяли. Даня хохотал, скидывал Нину на пол, та визжала, тянула за собой, и все начиналось снова. И еще раз. И последний. А еще вот так, нравится? Нравится? Да? Говори, я хочу слышать! Смотри на меня, смотри на меня, когда кончаешь.
Но вспоминать нельзя. Постель эту чертову – нельзя, отель этот чертов – нельзя, бабу ту в лосинах – стройную настолько, что даже смешно – тоже нельзя. И Даню нельзя, Даню нельзя ни в коем случае.
Иначе сердце лопнет. Изольется в грудине черной смолой. Может, так и лучше было бы. Спокойнее точно. Но подыхать от несчастной любви в наши дни – пошлость. Умирать можно от старости, пуская слюни в подушку и мочу в памперс. Можно еще от большой и страшной болезни, героически страдая, борясь за жизнь до последнего вздоха. Еще от несчастного случая неплохо сдохнуть, всем в назидание, мол, тоже под Богом ходите, нечего расслабляться. А вот от любви нельзя. Не думай даже, Нинка, не дури.
И она не дурила. Переворачивалась на бок, поджимала колени к груди, дышала ровно и глубоко, насколько позволяла тупая ее и горячая боль. Горячая ее и тупая. За ночь боль стала своей, как старая нелюбимая кошка. Да, дерет мебель, воняет стухшей половой тряпкой, хвост еще этот облезлый лижет, чавкает, потом шерстью блюет, но от тетки осталась же. Не выбросишь, не усыпишь. Так и боль – обжилась внутри Нины, свернулась клубком, только щупальца выбрасывала по сторонам, чтобы множиться по телу, аукаться в нем, отдаваться то там, то сям.
К пяти утра Нина поняла, что терпеть больше сил нет. Во рту стояла горечь, такая же сухая и горячая, от нее сводило зубы, пульсировало в десне, как от зреющего флюса. Нина даже проверила щеки ладонями: правую на правую, левую на левую – не опухла ли? Нет. Боль гнездилась не там, гадина такая, не там пряталась. Если бы флюс, то делов-то, Господи! С острой болью в первую же зубодерню. Усесться на кресло, раззявиться и застыть. Пусть добрый доктор спасает ее отдельно взятый мир, жужжа бормашиной, прыская обезболом, звеня пинцетами. Пусть просит сплюнуть. Уж Нина сплюнула бы всю гадость, что накопилась в ней.
Но нет. Болел не зуб. Не живот, не голова, не перелом старый. Болело сердце. Пекло нещадно.
Да мать твою!
Это было несправедливо. Нечестно. Почему она должна вставать в пять утра с истерзанной ночными страданиями кровати? Прямо голыми пятками на холодный пол. Почему она должна брести в кухню, держась за стенку, чтобы ноги дрожащие не подломились? Почему должна открывать холодильник, морщиться от яркого света, искать в дверце темную бутылочку с валокордином? Откуда он только взялся? Мама, наверное, оставила. Надо ей позвонить. Обязательно надо. Как-нибудь. А потом отмерять в стакан проклятые тридцать капель, бояться, что сбилась, будто тридцать две пахучие капли – уже яд, и ловить себя на мысли, что в таком случае можно накапать и тридцать три. Почему она должна глотать эту мерзость, запивать водой и брести обратно по холоду в холод?
Почему? Почему?
Читать дальше