Горько и больно стало Буравцеву. «Зачем же я ограничивался? Для чего отказался от многих радостей?» — недоумевал он и жалел не только себя, но и ту же Таньку из «Овощей — фруктов», ее поломанную жизнь, все, что она утратила: красоту, молодость, мужа, надежду, что будут дети… Видишь ли, Касьян потребовал: поклянись! Но разве о Буравцеве тогда заботился Касьян? Или о Зинаиде? Да о себе он трепыхался, о своем покое, чтоб вокруг был порядок, чтоб комар носа не подточил под мастерскую, а значит — под Касьяновы делишки.
Пусть не мертвец, не труп лежит там, у забора, а только избитый, покалеченный человек, но вот-вот явится милиционер — и начнется карусель, которая в лучшем случае кончится пятнадцатью сутками. Об этих сутках Буравцев уже думал как о крупном выигрыше; реально же ему грозило серьезное лишение свободы, исправительные работы или еще чего-нибудь в этом роде. И, представив свое скорое и невольное отсутствие, Буравцев пожалел и незаметно стареющую жену, и Валюху, которая есть и, к сожалению, останется телкой по своему характеру и внешнему виду, и сына, белотелого, сисястого, хоть лифчик второй номер напяливай на него. Кольке теперь не видать подмосковных ПВО, придется, если не повезет, служить на Камчатке или в Туркмении.
Но, пожалев детей и жену, Буравцев опять вернулся к себе. Ведь не станет же его, исчезнет человек по фамилии Буравцев на какой-то срок, большой или малый, сгинет — это и есть главное, страшное и наихудшее. «Впрочем, — сказал он себе, — я давно уже другой. А вот если бы оставался прежним, самим собой, никакой бы кутерьмы не случилось бы. Но вот рявкнул в угоду Касьяну: «Клянусь! Дальше — тишина» — и потянул не свою лямку. Конечно, с Танькой из «Овощей — фруктов» ничего бы у них не сложилось, не для семейной жизни Танька. А вот если бы вчера откликнулся на молчаливый призыв красивой женщины с «девяткой», не бился бы сейчас, как в припадке малярии. Заявился бы на участок к обеду: то да се, сверхурочная работа, вот тебе, жена, денежки. А то, что Зинаида, подозревая, дулась, это можно было бы переморгать. Но поклялся — и выбрал себе другую жизнь. И вот приходится ее лишаться. А они будут жить без него, как жили. Ну, привернут немного свои потребности. Ну, не будет Валюха заниматься самбо. Не в самбо счастье.
Буравцев посмотрел на жену — теперь она сидела, спрятав лицо в ладонях. Беззвучно плакала. Жалости к ней не было, наоборот, какая-то злоба: возник рядом с ней образ доктора Клюева — насмешливого в разговорах с ним, Буравцевым. А вдруг и в самом деле что-то у них было? Уж больно внимателен доктор к Зинаиде. Может, и сейчас тайно встречаются?
Он рывком соскочил с лавки. И Зинаида встрепенулась, сделала движение встать.
— Не надо, — осадил ее Буравцев, — пойду оденусь. Не принято, понимаешь, под арест идти в халате.
Он направился к выходу. Задержался в открытых дверях и сказал Зинаиде — громко, с вызовом:
— Ты, кстати, имеешь полное право развестись с преступником. Никто в тебя камнем не кинет, все поймут: ради детей. Читала, в тридцать седьмом некоторые жены так и поступали?
Повесив голову, он шагнул со ступеньки на ступеньку, потом еще ниже, а когда коснулся земли и вскинул голову, то увидел: через его участок шли эти двое. Девчонка поддерживала своего спутника, тот по-пьяному качался, голова его была обмотана серой мокрой тряпкой. По лицу, словно обильные слезы, стекала вода.
…На обед Буравцев попросил сварить свои любимые щи. Валюша сама вызвалась нарвать щавеля. Коля, высунув язык, открывал мясные консервы. Плечи у него были загорелые до черноты и блестели от пота. День, как и предчувствовал Буравцев, получился жарким. Перед обедом он принял душ. Когда сели за стол, сказал жене:
— Нам бы собаку завести. Во избежание. Понимаешь?
— Надо, — совсем слабым голосом откликнулась Зинаида.
Но Буравцев расслышал.
Он съел две полные тарелки, от третьей отказался, потому что хотел перекопать потоптанные чужими ногами грядки. Взял лопату и, шагая по дорожке из плиток туда, где еще недавно рос с о н н ы й мак, приказал себе забыть про сегодняшнее утро. Забыть про утро и не забыть про черную дерматиновую сумку. Сразу, как вернется в город, надо вернуть ее Таньке. Сразу. Тут же, в тот же день, а то, не дай бог, наткнется на-нее Зинаида.
Сколько себя помню, они всегда жили в нашем доме — собаки. Овчарки, фоксы. Был мраморный дог… А перед самой войной сразу две: густо-коричневый доберман-пинчер с шикарной родословной и приблудная, черная, как сажа, дворняга. Ему дали имя Добер, а ее — за аспидный цвет — назвали Жучкой. Стоял наш дом на окраине Москвы, рядом с шоссе, большой дом с фруктовым садом, в котором, под старой яблоней, поставили для Жучки будку. Добер же, существо, так сказать, благородное, ночевал в комнатенке под самой крышей, на коврике рядом с моей кроватью.
Читать дальше