Да никаких тысяч не жалко за душевный покой и домашние радости, за то, что с подачи Касьяна забыл накатанную дорогу в зимний лес и, вообще, выбросил из души Таньку, как вычеркивал из специального блокнотика всеядных клиентов. А если иногда что-то и подступает к горлу, когда видишь обкусанные Танькины ногти и полуботинки со стоптанными каблуками на ее опухших ногах, не находишь взглядом обручального кольца — бросил муж алкоголичку, — то это тоже плата. К тем тысячам. За полную чашу его собственной жизни…
Что-то насторожило Буравцева. Он вскинул подбородок, огляделся. Вроде бы на участке все было на своих местах: и кирпичи на поддонах в одном углу, и асбесто-цементные трубы в другом. Штабель шпунтованных досок-сороковок аккуратно, по-умному, укрыт рубероидом: от дождя и проветривался, чтоб не задохнулись доски. Даже чуть заалевшие грозди калины, которые свешивались через ограду наружу, никто не оборвал, как в эту пору в прошлом году.
Было тихо-тихо во всем садовом товариществе. Лишь где-то в глубине леса лениво, с паузами простукивал больное дерево дятел. Да еще расслышал Буравцев тяжелое, как после бега, дыхание и, повернув на эти звуки голову, увидел за досками непрошеных гостей. И сразу узнал: те самые, которых говорила со сна Зинаида: «Он и она…»
Буравцев был спокоен. Не испугался, не взволновала его эта парочка. Мужчина походил на доктора Клюева, только не рыжий, но такой же волосатый изнуренный дохляк. Увидел Буравцева и замер, сжимая в руке длинные ножницы. У него было серое, узкое, с острым подбородком лицо, близко поставленные глаза рассерженной старой козы. О н а — почти девчонка, лет семнадцати, не больше, — глядела на Буравцева с ненавистью, словно это он вторгся в чужую жизнь, нарушил покой и порядок.
Так-так-так… Грядки, на которых рос с о н н ы й мак, были потоптаны и усеяны багрово-черными сморщенными лепестками. У ног девчонки стоял округлившийся рюкзачок, а к груди она прижимала растрепанный ворох отцветающих маков с гладкими, словно напарафиненными, стеблями. Потом Буравцев припоминал, как напряженно тянулась из замызганного воротничка мужской ковбойки ее до странности тонкая шея, как падали на землю молочные капли из срезанных длинных ножницами цветов. Мужчина что-то сказал — угрюмое и невнятное; он был жалок в своей тщедушности и в широком и длинном, до колен, бумажном свитере непонятного цвета, который возникает от долгой, бессменной носки. Услыхав его голос, Буравцев удивился: «Ишь ты! Сморчок, а туда же!» Он не стал бы применять силу, если бы парочка, испугавшись, покаялась. Он просто бы погнал их взмахом руки, как соседских кур или чужую собаку. Но они уже очухались от его появления и ничего не боялись. А тут со стороны леса подул ветер и вместе со знакомыми, полюбившимися Буравцеву запахами принес нечто такое, что показалось ему запахом давно не мытого нездорового тела, а также тоски от полной бездомности, и это его возмутило. В этом запахе он почуял чуть ли не покушение на свою благополучную, ухоженную жизнь. И тут он как бы впервые увидел свои порушенные, потоптанные и ограбленные грядки, и сердце заныло: «Надругались, сволочи!»
Забыв, что под махровым халатом у него ни майки, ни трусов, Буравцев отпустил его полы и пошел на вооруженного узкими ножницами мужика с голыми руками. Вскрикнула девчонка, что-то промычал доходяга в грязном балахоне и взмахнул ножницами: то ли пригрозил, то ли отмахнулся. А Буравцев приближался к ним не спеша, щурясь от солнца, поводя из стороны в сторону тяжелыми плечами…
Через несколько минут, мелко дрожа от пронизывающего озноба, он сидел на веранде в окружении своей семьи, которую раньше времени подняла с постелей девчонка: «Уби-и-ли! Уби-и-ли!» Буравцев не помнил, как он очутился на веранде, не заметил, как сбежались к нему жена и дети. Лицо Зинаиды вытянулось, карие глаза застыли, а спутанные после сна волосы показались ему неживыми, похожими на паклю. А Валюшка, та еще не проснулась; она, похоже, ничего не понимала — что случилось? по какой причине у отца зуб на зуб не попадает? Больше всего ей хотелось назад, в постель. Неужели не могли тут обойтись без нее?
Глухо запахнув халат, Буравцев старался согреться, но ничего не получалось. А вот Кольке было хорошо в одних трусах. Он стоял рядом, нависая над Буравцевым, и от него несло непреходящей молодой дуростью. Большой уже сынок, но, как говорили в буравцевском детстве, — без гармошки. Буравцев тайком поглядывал то на жену, то на дочь, то на Кольку — и видел, что сын, к сожалению, не удался. Здоровый малый, а толку с него будет чуть-чуть, пустой. Руки повисли оглоблями, губы влажные; большой и уже рыхлый живот перерезает резинка мятых трусов.
Читать дальше