Он остался у двери. Кто не знал его, мог бы подумать, что он из скромности или уважения не решается подойти поближе и поднять на меня глаза. Но я-то хорошо понимал — отнюдь не почтительность, тем более не робость удерживали его от того, чтобы спокойно подойти ко мне, а лишь так и не сломленная гордыня. Я сразу решил никогда не принимать навязываемую им дистанцию и холодную официальность. Поэтому, встав из-за стола, я улыбнулся, протянул руку и пошел к нему навстречу.
— Ошибаешься, дорогой товарищ. Ты не вызван, а приглашен. Присаживайся.
Будто не заметив протянутой руки, он направился к креслу. Я пошел за ним, положил руку ему на плечо и сказал еще сердечнее:
— Рад, что судьба опять свела нас. Рад, что будем работать вместе, товарищ Хорн.
Он молча открыл портфель, достал оттуда несколько листков и так же молча пододвинул их ко мне. Я откинулся в кресле, не глядя на бумаги. Я выдерживал паузу, чтобы заставить его заговорить, но когда он поднял глаза, то сказал лишь две фразы:
— Ошибаетесь, господин бургомистр, я вам не товарищ. Не имею чести состоять в вашей партии.
Я продолжал улыбаться:
— Мне бы ты мог этого и не говорить, Хорн. Как ты знаешь, это я предложил тебя исключить. Однако состоишь ты в партии или нет, для меня ты навсегда останешься товарищем.
По его холодным серым глазам нельзя было увидеть, догадывается ли он, до чего я унижаюсь перед ним. Нельзя было даже понять, слушает ли он меня вообще. Одним пальцем он поправил выложенные бумаги:
— Это годовой отчет, господин бургомистр.
— Уверен, что с ним все в порядке. Утверждаю не глядя.
— Значит, можно идти?
— А не стоит ли кое-что обсудить? Хочешь кофе?
Хорн поднялся, закрыл портфель и замер, ожидая разрешения уйти. Он даже не расстегнул пальто за то время, пока был в кабинете.
— Если понадобится помощь, я всегда к твоим услугам.
— Спасибо, мне ничего не надо.
— Я имел в виду музей…
— В отчете все указано, господин бургомистр.
Слегка поклонившись, он повернулся и вышел.
Позднее я часто думал, не было ли ошибкой ехать в Гульденберг. Признаюсь, сегодня я весьма сожалею о том, что так вышло. Гульденберг оказался концом моего пути — жалкий городишко и жалкий конец. Я сожалею потому, что мои честолюбивые помыслы увязли в трясине банальностей местного значения, впрочем, встреча с Хорном тут ни при чем. Наоборот, я действительно благодарил судьбу за то, что она свела меня с ним, так как надеялся рассеять его предубеждение против меня и помочь ему осознать лецпцигский инцидент, понять правильность тех решений.
Мне это не удалось. Хорн покончил с собой через три года после того, как я вступил в должность бургомистра Гульденберга. Я не смог его удержать и знаю, что кое-кто из горожан даже винил меня в его смерти. Это нелепо. Хорну была суждена такая смерть, как быку — бойня. Он был нежизнеспособен. Непригоден для жизни среди людей. В этих словах нет ни упрека, ни презрения; я всегда ценил его. Да и не слишком уж великое достоинство человека — его пригодность к этой жизни. Мало ли замечательных людей не было таковыми? Но раз уж нам выпало жить в человеческом обществе, то необходим какой-то минимум жизнеспособности, и в этом смысле подобный минимум является добродетелью. А если кто и считает, что я совиновен в смерти Хорна, то пусть знает, что эта мнимая вина, которую я отказываюсь признавать, отомщена мне тысячекратно. Ведь даже Ирена, моя жена, была среди тех, кто винил меня за его самоубийство. Петля, накинутая Хорном на собственную шею, захлестнула и мое горло. Вместе с Хорном умерло самое главное для меня — любовь Ирены.
В марте 1957 года отмечалось пятилетие нашего музея. По этому случаю в замке состоялся банкет, на котором я вручил Хорну бронзовую медаль с барельефом нашего города.
Хорн произнес за столом весьма примечательную благодарственную речь. Вместо того чтобы кратко поблагодарить город за заботу о музее, он утомительно долго вещал о новейших археологических находках из раскопок древнелужицкого городища; эти находки он собирался вскоре выставить. Он наскучил гостям историческими подробностями и археологическими деталями, так как они не понимали, что говорил он вовсе не об археологии. Они бы куда внимательнее слушали его, если бы сообразили, что он, ссылаясь на свои древнелужицкие черепки, имел в виду совсем другую историю, а именно лейпцигское дело, свое исключение из партии и мою роль в этих событиях. Он вызывал меня к барьеру своих законов, обвинял и судил меня именем дорогих его сердцу высоких абстракций.
Читать дальше