Как же так? Почему? Для чего? Этот театр все перевернул в моей голове.
Мое лицо под маской ночи скрыто,
Но все оно пылает от стыда
За то, что ты подслушал нынче ночью.
Хотела б я приличья соблюсти,
От слов своих хотела б отказаться,
Хотела бы… но нет, прочь лицемерье!
Меня ты любишь? Знаю, скажешь: «Да».
Тебе я верю…
Ни разу в жизни не спросила она, люблю ли я ее. Она не хотела знать этого. Если бы она одно-единственное слово единственный раз произнесла, я мог бы стать другим человеком. Я — родник, засыпанный камнями. Дремучая окаменелость. От сыновей своих я отрекся. Моя жена играет со мной в молчанку, и скоро пробьет мой последний час. Но я не хочу еще уходить. Я промотал мою молодость. И я обязан наверстать ее. О, мой Бог, это я, твой блудный сын, — не отрекайся от меня…
Янкель Камински улыбался всем этим соловьиным трелям на сцене, но вдруг ощутил горячее желание сжать в объятиях эту райскую птичку. Ему показалось на мгновенье, будто она сказала что-то именно ему. Он сидел один в своей роскошной ложе за сто сорок рублей, и она, эта птичка, была совсем близко. Он был уверен: на него она смотрит — на него! Такого с ним еще не происходило. Она ласкала ему сердце, прокралась в душу. Она встряхнула все его существо от шестидесятилетнего сна.
Он поднялся вдруг со своего места и на цыпочках вышел из ложи. Тихо, тихо, чтобы уходом этим посреди действа не огорчить ее. В коридоре сидел заспанный смотритель. Янкель сунул ему в руку двадцатку:
— Принесите мне двадцать роз, — велел он.
— Какого цвета, господин барон?
— Красные, желтые, белые — все равно, только, прошу вас, поторопитесь!
Слова «пожалуйста» не было в его лексиконе, но на сей раз чуть ли не ангельским тоном обратился он к служителю, привыкшему к собачьему обращению и от которого за версту несло сивухой и карболкой.
Когда он вернулся в свою ложу, он чувствовал себя моложе на двадцать лет. Что-то вдруг круто переменилось в его жизни. Отныне он целиком принадлежал этому дому с его торжественными зеркалами в фойе, с его необыкновенными запахами, и с этой райской птичкой, которая щебечет и манит:
Приди, о ночь, приди, о мой Ромео,
Мой день в ночи, блесни на крыльях мрака
Белей, чем снег на ворона крыле!
Ночь кроткая, о, ласковая ночь,
Ночь темноокая, дай мне Ромео!
Когда же он умрет, возьми его
И раздроби на маленькие звезды:
Тогда он лик небес так озарит,
Что мир влюбиться должен будет в ночь
И перестанет поклоняться солнцу.
Ни один человек так не говорит — он был в этом уверен. Но что это меняет? Джульетта так говорит, и этого достаточно. И вообще, нет и не было никакой Джульетты. Ее зовут Рахель Файгенбаум. Она — обыкновенная девочка из плоти и крови и тоже не должна так говорить. Это невозможно. Она должна, как все, есть и пить. Платить за аренду жилья, делать покупки, общаться с пекарем и молочником.
Это лишь и утешало старого одуревшего бонвивана: только на сцене произносят подобные слова — не в жизни! Она совсем не ангел, слава богу, а обыкновенная женщина, и значит, ею можно просто владеть. И он захотел владеть ею — безраздельно, как владеет он всем прочим, что принадлежит ему и чего душа его пожелает. Она должна принадлежать ему.
Дверь его ложи тихонько открылась, и смотритель подал Янкелю букет роз. На сцене как раз завершался последний акт, герцог произносил свои последние слова:
Нам грустный мир приносит дня светило —
Лик прячет с горя в облаках густых.
Идем, рассудим обо всем, что было.
Одних — прощенье, кара ждет других.
Но нет печальней повести на свете,
Чем повесть о Ромео и Джульетте.
Занавес опустился. Двое влюбленных были мертвы. Удручающая тоска повисла над залом. Сердца зрителей замерли. Никто не посмел проронить хоть слово, и все только ждали, затаив дыхание: вот сейчас занавес раздвинется и неземная девочка выйдет на поклон. Тысяча зрителей поднялась как один. Зал взорвался громом аплодисментов, будто внезапно после удушливого томления над залом разразился неистовый ливень.
И чудо свершилось: Джульетта восстала из мертвых. Она устало улыбалась толпе, которая устроила ей дикую овацию.
Могучий ураган страстей вырвал Патриарха из его кресла, и он стал хлопать в ладоши, как одержимый, хотя и сам не мог бы сказать, кого осыпает он аплодисментами — мертвую Джульетту или здравствующую Рахель. А может, и самого себя, который в тот вечер краем глаза впервые заглянул в другой мир, неведомый ему прежде. Стоя вместе со всеми, он аплодировал дольше остальных.
Читать дальше