Они по-прежнему могли забрать его отсюда, подогнать броневик, вертолет и отправить Вадима под душ, на летающий остров, на чистые простыни, под июньские ливни и незыблемо-прочное небо, возвратить его к Славику, к Светке, навсегда возвратить ему прежнюю жизнь. И вопрос был: возьмет он у них ? Понимая, что больше никто, что если не сейчас, то больше никогда никто его не вытащит отсюда?
И сильней, горячее, острее неуемного бабьего рева и детского визга тотчас кто-то ему зашептал: да! да! да! Разве ты виноват? В том, что люди такие всегда? Разве ты вместе с ними? За них? Разделяешь их тягу, их веру, их смысл? Ты такой же, как каждый из бегущих отсюда, ты спасал сам себя, помогал им спасаться, чтоб спастись самому, и никто тут не сделает больше, чем ты. Дальше — только домой или снова под тот всепронизывающий шорох и свист, дальше ты так не сможешь. Ты обычный, дрожащее парнокопытное, нет в тебе этой силы — силы даже не духа, а жильной, — нет в тебе кумачовской привычки к обыденной близости смерти, надо было заранее вырастать вот таким, прирастать этим жестким, не жующимся мясом, надо было пожить под родной нелюдимой землей, чтобы шахта стирала об тебя свои зубы, чтобы стать нечувствительным к автоматному грохоту, чтобы крепкие, толстые жилы застопорили винтовые резцы, чтобы эта огромная мясорубка с тобою помучилась — и в конце выплюнула непрожеванным.
Это был и не шепот, не голос, а застыл на плите, сам собою придавленный, всей своей надорвавшейся слабостью, и нестрашная сила проклятья — чьего? Кумачова? земли, где он вырос? — не могла его сдвинуть, поднять.
Добровольцы прижали забитое стадо к стене, обступив обмороженных беженцев полукольцом, с автоматами наизготовку, а его, Мизгирева, никто, как и прежде, не видел, точно так же как и неподвижно распластанные на дороге тела, как и ту ни живую, ни мертвую мать, что смогла дотянуться, доскрестись до убитого тельца в желтоватом цыплячьем пуху и тогда уже только потеряла сознание, криком вырвав его из себя. Они лежали так свободно, как будто их сморило в поле жарким полднем. Мать — раскинувшись, навзничь, разметав по земле жидковатые темно-русые волосы, обнимая ребенка одною рукой и уже его не прижимая к себе. Казалось, их убило вместе, разом. Их чумазые, сине-белесые лица были странно спокойны, даже будто разглажены, даже будто теплы. На лице у лежащего на боку пятилетнего мальчика то выражение угрюмой, неуживчивой тоски и вместе с тем освобождения, какое свойственно намаявшимся детям, заснувшим на руках у матери в сидячем зале ожидания. Мизгиреву казалось, он дышит.
Через миг взгляд Вадима перепрыгнул на кряжистого Богу-на — человека, который его так приветил, обогрел под крылом, отпоил. Тот бежал мимо матери с мальчиком и запнулся о чье-то большое, одиноко лежащее тело, корягу, мешок, только тут и заметил преграду и с какой-то футбольной, борцовской наработанной легкостью удержал равновесие, даже как бы уйдя от подката, подсечки, и вот это движение, ловкость инстинкта и ничтожность усилия, необходимого, чтобы перешагнуть, в тот же миг и решили для Вадима дальнейшее все. Из Мизгирева словно вышибли последнюю опору, запорный клин, сидящий в нем и не дающий шевельнуться.
Его по-прежнему никто не видел. Сквозь него проходили все взгляды. Он поднялся с плиты и пошел от котельной, подобравшись и двигаясь так, словно боялся разбудить кого-то… а уже через сотню шагов совершенно свободно, то есть на всех правах призрака, на правах целиком не подвластного им человека.
Он не видел дороги и не чувствовал собственной хлипкости, вернее, чувствовал с такой же остротой, как раньше, но это уже ничего не меняло и не могло его остановить. Он понимал, что вся его единственная жизнь: растущий сын с вопросами о шахте, происхождении угля и голубого цвета неба, одинокая мать, дом, жена, засыпать не от смертной усталости, просыпаться не с первым разрывом, а от первых лучей, от того, что жена шевельнулась под боком, — вот сейчас, с каждым шагом, становится недосягаемой и почти что, наверное, невозвратимой. Понимал: пропадает для Светки и Славика без вести. Понимал, что не поздно вернуться. Но этого не простит никогда. Инстинктивная легкость и естественность телодвижений людей, перешагивающих трупы, разъярила его. Он не был готов воевать и в особенности умереть. Но и уйти отсюда точно уж не мог.
Часть четвертая
Подземный батальон
От центральной аллеи кумачовского кладбища, где по обе руки лишь гранитная знать, монументы прославленных директоров, главврачей, инженеров, бандитов, героев труда, где ни дикой травы, ни изменчивой голой земли, то засохшей до каменной твердости, до раскисшей от ливней, то бархатной, от центральной аллеи налево ручейком потянулся мертволицый народ, как бывало, когда хоронили раскопанных, извлеченных из шахты сгоревших, перемятых породой своих «нулевых».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу