Ушедшую вместе с соседями из Изотовки Ларку он, Валек, нашел там же, в больнице, то есть увидел на выгрузке раненых, уже в медицинском костюме и шапочке, стремительно-точную, резкую, злую, словно и не бывала под обломками собственной крыши, словно и не смотрела на него с продиравшимся сквозь звериную тупость пониманием, кто он и даже кто она сама.
Разве только глаза на ее построжавшем, безулыбчиво-твердом лице — так смотрела теперь, словно знала не только, что болит у тебя, но и, главное, как. И Валек поразился мгновенной ее перемене, осознал, что вот только теперь и увидел в ней эту открытость для боли, раньше же видел лишь плотоядный, зубастый цветок. Ну как в фильме «Пинк Флойд. Стена». С лепестками — срамными губами, с лепестками, раскрытыми, словно женские ноги… Впрочем, разве одна она, Лара, такая? В каждом женском лице, не ослепшем от страха, проступало вот это понимание боли чужой, словно это такая зараза, эпидемия, что ли. Все они, кумачовцы, смотрели теперь друг на друга, как бы перетекая глазами в глаза, как бы глубже и глубже погружаясь в свою же тоску или страх, в то же чувство кромешной потерянности и безропотное ожидание новых, неминуемых бед, но как будто бы и согреваясь тем же чувством в соседе по участи.
А Ларка жива была, главное. К Вальку не пошла — а зачем? Общага теперь под обстрелом — считай, на переднем краю. В больнице вцепилась в привычное, все силы вбивала в больных, то есть раненых: уколы, перевязка, обработка — так много всего, что уже и не страшно. По крайней мере, за себя. На людей-то смотреть тяжело. Таких ран и раненых она ведь еще не видала. Бывало, что и с арматурным прутом в голове привозили: в глазницу вошел, из затылка торчит, а человек еще и видит, и моргает. Но то был единичный уродливый эксцесс — ну вроде двухголового младенца, заспиртованного в банке, — а теперь озверевшая жизнь поставила боль на поток, уже не разбирая, кто и можно ли такое делать с человеком.
«Рана взрослая, ты понимаешь? И мужику здоровому не вытерпеть без крика, а когда это в маленьком теле? Вот такой вот осколок, элемент поражающий, как железного стержня кусок. Но как будто бы и привыкаешь немного. Ну а что, вот такая у нас теперь жизнь. А потом вдруг от этого только страшнее становится… ну когда понимаешь: привыкли. Как же к этому можно привыкнуть? Кожа белая-белая, чистая-чистая, полотенцем хлестнуть — вот и то… А тут осколок, стержень, железяка. Вообще не для этого тела… А мы привыкаем. Вот за сутки всего-то привыкли. У него… ну ребенка… еще ведь не мясо… наше, жесткое мясо — это что-то другое… У него все живое должно быть. Там не может быть мертвого вещества даже столечко. Перевязку приходишь — так ты этот бинт от себя, от себя отдираешь. И это он еще чужой, я его из себя не давила. Что же с вами-то было?.. Что Петька? Я ж смотреть на него не могу… так-то издали видела — подойти не могу». — «Воевать собирается, что». — «Ну а ты?» — «Ну и я вроде тоже». — «Это что значит „вроде“? Не вижу решимости». — «Так и нет ее, Ларка». — «А что есть? Как ты думаешь жить? Все, Валек, началось и не кончится. Ты давай тогда к нам санитаром, утки хоть выносить. Есть решимость?» — «Ну, выходит, пойду». — «К нам, на утки?» — спросила она, но глаза ее не засмеялись. «С братом, с братом пойду…» — вроде бы и решенное выдохнул, чуя, что зацепила его и волочит необсуждаемая сила долга, да и даже не долга, а физической необходимости… но вот ехал сейчас рядом с братом и не знал, признавался себе, что не знает, как он будет стрелять, воевать.
Неизъяснимо лживое в своей прилежной неподвижности лицо положенной в гроб Полечки стояло у него перед глазами и должно было в нем вызывать ту же ненависть, что и в Петре, не по силе, так хоть по ее несомненности, да и было в нем это… ну, ожесточение. Так бы встретил кого-нибудь с той стороны — не застыл бы на месте, ударил бы, бил… Вот и правда была бы за ним — за своих бы, за Петьку, за Полечку бил, но вот чтоб до конца?.. Тут ведь надо уже до конца… Травоядный он, что ли, Валек? Не дано ему это, и все тут? Но Валек ясно чуял: дано, доведется столкнуться — так уже не подумает в помрачающем диком запале, куда и как сильно, за себя будет биться, за жизнь, не поймает секунды, когда в человеке что-то жизненно важное лопнет… А тем более на расстоянии. Двадцать первый же век. Расстояние все и меняет. Ничего не дает разглядеть, а не то что почувствовать. Ну упал человек. Рухнул дом. Разве те украинские командиры-наводчики видели, что наделали тут?.. Да и если в упор. Нет, не то выхолаживало, что Валек бы не смог — как-нибудь бы да смог, хоть нечаянно и даже именно нечаянно, — но что случится с ним самим и кем он станет после того, как это сможет?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу