— Я! Я, я, я Мизгирев!
— Ё-мое! Да! — признал бородатый, вглядевшись в него, и он, Мизгирев, узнал Богуна, комбата «Тайфуна», который лишь сутки назад сидел в полысаевской школе с Криницким. — А ми тебе похоронили, миротворец! Бувае таке! Ти як, вуглепром?! Нормально, живий? Давай проходи! Що встали там?! Зарадьте чоловiку! Не бачите, вiн на ногах не cтоiть? Води йому дайте, водяры!
Вцепились, поддержали, повели — совсем как те, в приямке «овощного», ополченцы, — усадили его на плиту, и опять захлебнулся водой из бутылки, и животные слезы покатились из глаз, ничего уж не видящих, кроме внимательных лиц и угодливых рук. Одеяло на плечи, обжигающий чай — оживал, расправлялся, оттаивал от тепла человечьих сердец, словно снятый со льдины полярник. Но почему его оставили вот тут, для чего усадили смотреть на дальнейшее?
Мужики, бабы, дети текли меж железных опор, застревали под скосом галереи подачи, бросали наземь раскрывающие пасти чемоданы, спортивные сумки, баулы, узлы, подымали дрожливые руки, давая прохлопать себя от подмышек до щиколоток, промять животы, спины, ляжки, бока, затем кричащими глазами озирались, ища детей, забыв про барахло… Ревущих детей солдаты хватали под мышки и бешено передавали друг другу, как с берега на берег над невидимым ручьем, работая спасателями, грузчиками… на каждом написано: «Не кантовать!», «Внимание: хрупкое!», но так и жжет сгрести за шкирку и… заткнуть, размозжить этот визг…
С десяток мужиков поставили лицом к стене, отобрав по каким-то неведомым признакам: ноги на ширине и ладонями в кладку. Остальные, промятые, семенили сквозь строй, как будто бы обратно по дороге эволюции, с каждым шагом, ударом, тычком сокращаясь, сгибаясь, выставляя ладони вперед и валясь на колени, словно на четвереньках сподобнее. Добровольцы как будто вколачивали безъязыкий народ в это дочеловеческое состояние, не давали поднять головы, прибивали к земле, и казалось, что это и есть смысл всего. На лицах солдат не то чтобы качалось пьяное блаженство или злобная радость вымещения собственной долгой приниженности, довоенной своей нищеты и обид, но они как бы впрямь вырастали за счет пригибаемых, падавших и не сразу вставших людей. Неужели вправду пошли на войну лишь затем, чтоб не видеть в другом — все равно в ком другом — человека? Чтобы встать на ступень, на которой «все можно»? Не обязательно давить, уродовать, калечить, бить железом по черепу, сапогами в живот, выпуская на волю больное желание мучить, но само бесподобное чувство автомата в руках или пальца на кнопке — все другое слабей, мельче, ниже, стоит только однажды ощутить себя вольным в чьей-то жизни и смерти…
Мизгирев поспешил отбрыкнуться, сморгнуть, навести окуляры на резкость: никого ж не ударили так, что не встать, и никто не ударил ни ребенка, ни женщину… женщин только пихают вдоль строя, может быть, всего-навсего торопясь побыстрее закончить, отбежать под защиту бетонной плиты да и беженцев всех поскорее туда же загнать. И на лицах у них никакая не радость господства, а всего-то отчаяние, злоба от невозможности сладить с этим вот детским садом на выезде… В них же тоже стреляют из города сепары — вот они и шалеют, звереют от страха.
Но как будто саму эту землю у Вадима не вышло сейчас обмануть: она помнила всех, кто сюда приходил, чтобы взять ее силу, тепло, прокормиться ее щавелем и березовым лубом, пробуриться в ее угленосное чрево. Она помнила все человечьи намерения и, казалось, могла различать, кто пришел и зачем — чтобы сделать ее неприветливо-щедрой кормилицей или могилой для ее же детей?
Ручеек не кончался, детский визг нарастал, мужики бесполезно прикрывали разбитые головы земляными руками; на головах и лицах вспыхивала и вопила о собственной убыли яркая кровь, какая-то невиданно живая, свежая и чистая, как кипящая силой древесная влага из порезов берез…
Да когда ж они кончатся все? Вадим уже не спрашивал, что с ними будет, вот куда их всех денут за пределами видимости, он хотел одного — чтобы все это кончилось… Но еще небывалый — гуще детского — крик разорвал залепившую уши и стянувшую мозг эластичным бинтом тишину. Внутри Мизгирева сработал неведомый предохранитель: не смотри — не смотри, или сам тут останешься… Но Вадим посмотрел. Невысокий, мосластый, худой, даже как бы тщедушный боец волочил за волосья какую-то бабу, не давая взбрыкнуть, упереться, забиться, зацепиться в толпе за кого-то… Та, казалось, сейчас изовьется жгутом, лишь бы выскользнуть змейкой из кожи, семенила, тянулась за своей выдираемой гривой, как будто помогая отжимать ее обеими руками, запрокинув ослепшее к небу лицо, то рожающе скалясь и жмурясь, то начиная дергать ртом, как рыба… Семенила, споткнулась, упала… да, девушка, не квашня, а похожа на девушку… закричала так остро, что кричать разом начали все… и Вадим уже не успевал за рывками, ударами, махами, автоматами многих людей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу