Я для того, видимо, и пришёл: услышать и быть услышанным. Мне всё больше хотелось завалить содержанием и смыслом нелепую щель между веком и веком, Питером и Москвой, собой и Игорем…
Взяв подписанную Квашой книгу, я прочел: «Володечке! Воспоминания о совместно прожитом живут во мне! Так жалко, что редко видимся! Здоровья! Творчества! Твой Кваша. 30.06.09».
Это было ожидаемой и неожиданной репликой. Я не знал, но чувствовал, нет, чуял, что больше не увидимся. И он знал. Это висело в воздухе. Только стихи были правдой. Пожизненное стихописание властвует над тобой. Всё, что сложилось давно или теперь, сливается в одно большое стихотворение, которое я не умею скрыть, в нём — мой последний воздух, в нём — способ выжить. Иначе — грудная жаба, задыхание, безысходность. Только стихи были сегодня правдой, и я прочёл «Реквием», стараясь быть суше и монотонней, не поднимая головы от текста...
— Эпиграф. «Жид. Цвёл юноша вечор, а нынче умер. И вот его четыре старика Несут на сгорбленных плечах в могилу». Пушкин …И вдруг объявился безмерный погост, / который засеял чумной Холокост, / где братья и сёстры по крови моей / меня укоряли, что я — не еврей… / Хоры и оркестры свершают свой труд, / и мёртвого юношу старцы несут. / Спешат музыканты с кровавых полей, / из чёрных бараков... И я, как еврей, / плечо подставляю под эту судьбу, / и гроб поднимаю с собою в гробу. / Сижу и молчу, опершись о кулак, / для тех и для этих — изгой и чужак, / пью новую водку и вижу сквозь стол, / как бодро в крещенскую воду вошёл, / и слушаю старую песню о том, / чего это стоит — шагнуть за Христом...
— Ты веришь? — спросил Кваша и посмотрел так, как сорок лет назад смотрел его герой-комсомолец в спектакле «Два цвета»: он знал, что я не совру.
— Да, — помедлив секунду и, словно проверяя себя, сказал я.
— Я тебе завидую, — сказал Кваша. — Кто верит, тому легче жить.
— Может быть… Но вера обязывает каждый божий день... Может быть легче, а может быть… наоборот...
— Ты крещён?
— Да. И дед был крещён. Его крестил Орленев. Мать говорила, чтобы брать на гастроли. Но, думаю, здесь была не прагматика. Он умер сорока двух...
— Как всё-таки сильно еврейство, — сказал Кваша.
— Сильна боль, — сказал я. — У меня нет другого языка, один русский.
— И у меня, — сказал Кваша.
— Но нам его хватило…
Крёстную звали Марина Даниловна Склярова. В моей жизни она появилась неслучайно и очень вовремя, не дав опоздать с крещеньем и венчанием. Ей, как и многим другим, я задолжал, и бо́льшую часть дня и дней меня преследует ощущение должника. Не денег недодал, а времени, того, что дороже денег. Рублями откупаешься, оберегая время. В этом и грех. И о рублях думаешь: кому дать без отдачи, кому первому, кому — больше, и как самому не остаться на мели. Потому что всю жизнь помню советы Полония: «…не занимай и не ссужай. / Ссужая, лишаемся мы денег и друзей, / а займы притупляют бережливость».
Я бывал у Марины нечасто, особенно в последнее время. Однажды она кивнула на фотопортрет молодой и очень красивой женщины: «Кто это?..» Комнат было две, одна поменьше, кабинет, другая — побольше — гостиная; портрет висел в гостиной. Я долго смотрел и ничего не смог сказать. Марина сменила тему, и до меня дошло, что на портрете — она сама в молодости, какой я её не знал.
Стало доходить и отчего такой характер, командный, подавляюще-горделивый, как теперь говорят, крутой. Может быть, больше всего от красоты, незаметно для неё истаявшей…
В другой раз я попался ещё хуже, уже у себя, на одном из юбилеев центра, куда она согласилась прийти и привела с собой скромного невысокого человека, который оказался представителем Ватикана в Петербурге. Подошли незнакомые с Мариной, и я неловко представил её:
— Марина Склярова, первая жена Саши Демьяненко.
Обиделась жестоко и долго мне пеняла, что это такое, при чем тут Демьяненко и так далее, в этом духе, пока я не привык, что эта тема — табу. Когда же привык, посоветовалась:
— Звонили с телевидения, передача о Саше, предлагают выступить, обещают хорошо заплатить, как ты думаешь?..
В общении с нашими телеведущими, за редкими и случайными исключениями, каждый становится уязвим и выглядит скверно. Не «юродивым» в высоком смысле слова, а молчаливым статистом или болтающим дурачьём…
С самим Александром Демьяненко я никогда не говорил, хотя на Невском мы при встрече здоровались: он — в Театр комедии, я — в БДТ или в Пушкинский центр, на ту же Фонтанку…
Марина рассказывала о Паше Луспекаеве, с которым я начинал в одной гримёрке, а они с Сашей соседствовали на Савушкина.
Читать дальше