— Нет, что ты, мамочка! Мы торгуем с Австралией. Нас война в Европе совсем не затронула.
Михаил Яковлевич, как всегда, молча сосал трубку и пил дочерна крепкий чай без сахара. Дверь на балкон была открыта, и легкое движение воздуха парусом надувало тюлевую занавеску. От нее по комнате беззвучно переползала взад-вперед сетчатая тень. Несмотря на то, что троим было тесно жить в одной комнате, у Журавлевых было очень уютно, и Гога, после треволнений этого дня, чувствовал себя умиротворенно и покойно. Хотелось неторопливо попивать чай и обсуждать с Михаилом Яковлевичем события и перспективы, но разговор не получался. Журавлев был задумчив и сосредоточен. Он сказал только:
— Очень низкую боеспособность показала французская армия. Так нельзя воевать. Третью войну подряд немцы их бьют.
— Но ведь в прошлую войну… — начал было Гога и сам замолчал, предвидя, что скажет дядя, и понимая, что это будет справедливо.
— В четырнадцатом году их самсоновское наступление в Восточной Пруссии спасло. А теперь России нет.
Гога знал, что последние слова в устах Журавлева следует понимать в буквальном смысле, но спорить сейчас не хотелось. Все дальше и дальше расходились взгляды племянника и дяди, однако Гога был уверен: что бы ни случилось, капитан русской императорской армии Журавлев не будет служить никому, кроме русской власти. Но право на власть в России он признавал только за династией Романовых. Ей он в свое время присягал, и для него слово «присяга» не было пустым звуком.
Допив свой чай, Гога посидел для приличия еще немного и простился с Журавлевым. Он шел по узкому те́ррасу и, проходя мимо знакомого крыльца, подумал: «Вот здесь когда-то жила Лида Анкудинова. Какой далекой, какой недоступной она тогда казалась! Пройдет — взгляда не удостоит. А теперь все переменилось — Лида — на расстоянии протянутой руки… Так протяни же руку и возьми! Чего ты медлишь? — И сразу перед ним встала Женя. — Вот от чего я медлю. Мне Женя нужна. Никого сейчас мне больше не надо. Да, но ты и тут тянешь…
Эти размышления, при всей их невразумительности, сослужили Гоге добрую службу: отвлекли от событий, так потрясших его сегодня.
Он вышел на Авеню Жоффр. И если у Журавлевых за чаем царила обстановка позднего вечера, здесь чувствовалось совсем иное: вечер только начинался.
Как всегда, неистово звонили, мелькая желтыми окнами, полупустые в этот час трамваи, беззвучно катили лакированные лимузины, шустро шныряли рикши. Магазины уже закрылись, но витрины были ярко освещены, и еще ярче светились окна кафе и ресторанов, неоновые трубки рекламных вывесок бросали подрагивающий багровый отблеск на тротуар, и это создавало ощущение какой-то зыбкости и тревоги.
К девятичасовому сеансу в кинотеатре «Катэй», где шел новый американский фильм, съезжалась шикарная публика. Все шло как обычно в этом столько перевидевшем за свою недолгую историю городе.
У Гоги настроение выровнялось. Он почувствовал голод. Где бы поужинать?
В кафе «Дидис» он эти вечерние часы не любил — там интересно в пять, шесть, семь вечера, когда завсегдатаи собираются пить кофе. Подниматься на второй этаж в ночной клуб не хотелось: тесно, шумно, слишком, громко играет оркестр, а сегодня не до танцев. Гога решил зайти в «Ренессанс». Тоже еще рано, конечно, но пока он поужинает, народ подойдет, вероятно, появится Жорка Кипиани, а с ним скучать не будешь. Гогой подспудно все же владело желание сегодня не быть одному, не оставаться наедине со своими раздумьями.
В «Ренессансе» в первом зале — длинном и узком — были заняты всего три ложи. Задние двери, настежь распахнутые, выводили в сад, куда из второго зала вынесли столики.
Тут вообще еще никого не было, и кельнерши — русские девушки — в голубых формах, все хорошенькие и почти все знакомые, еще только заканчивали накрывать.
Гога заглянул во второй зал — пусто и неуютно. Он даже не сразу заметил, что за единственным столиком, на своем привычном месте слева от двери, сидит Вертинский, в полном одиночестве, весь какой-то поникший, обмякший, с глазами, безжизненно устремленными в одну точку. Перед ним, в серебряном ведерке стояла бутылка вина и наполовину опорожненный бокал. Таким Вертинского Гога еще не видел. Исчезло всякое лицедейство, а ведь Вертинский прежде всего был актер, актер par excellence и всегда носил ту или иную маску. А сейчас сидел пожилой, усталый, пригорюнившийся человек — не знаменитость, не кумир своих почитателей, не «Великий дед» своей молодой свиты, а просто человек и больше ничего — одинокий и, по-видимому, очень несчастный.
Читать дальше