В случае с дедом все было ясно давным-давно, и вопрос заключался лишь в том, насколько стар тот успеет сделаться, прежде чем передаст черед сыну. Ибо в роду их так оно и шло: старый — молодой — старик — юноша — снова старый — и молодой опять, при этом строго соблюдался закон старшинства, по которому и передавалось сотканной на небесах судьбой это странное свойство являться в гости к смерти — тогда, когда уже стал так древен, что совестно глядеть в глаза живым, или тогда, когда уйти из жизни означало предать ее на самом громком вдохе.
II
Отец ушел через год, почти день в день. Едва справили тризну по молодому, как настало время поминать старика. Тот умер молча, отказываясь отвечать на расспросы и не обращая внимания на три поколения сгрудившихся у его одра родных, которым, за исключением девяностолетней старухи-сестры, сам был началом, истоком, главой и среди которых вот уже сорок лет не было той, кого, в отличие от них, ему только и довелось выбирать самолично и с кем он, возможно, нашел бы о чем перемолвиться словом перед тем, как отправиться за нею вслед.
О первой дедовой жене в семье мало кто помнил: жизнь ее не отметилась на фамильном древе ни единым побегом, ни единым ростком — так, разве что слабая зарубка на стволе как постыдный знак ее бесплодия — или беспримерного дедова упрямства. Потому что ему ее навязали.
Стараясь угодить судьбе, от которой, как он, вероятно, надеялся, и на том свете немало зависело, его родитель, сраженный чахоткой прежде еще, чем обзавелся морщинами, приготовился к смерти настолько, что успел завещать в жены шестнадцатилетнему юнцу дочь лучшего друга, не потрудившись перед тем поинтересоваться согласием молодых. Так что дед не хотел, а попросту подчинился чужой воле; вот только было не понять, чьей больше — смерти или отца.
За двадцать прожитых вместе лет он научился делить с женой напасти лучше, быть может, чем саму супружескую постель, и, конечно, жену таки без труда пережил, ведь иначе и быть не могло: шел он следом за молодым, а значит, должен был сильно состариться, но притом успеть сотворить наследника, которому со жребием везло гораздо меньше. По большому счету, отец дедов подставил не столько единственного сына, сколько собственного друга и дочь его, на двадцать лет вынужденную запереть свою душу в бесплодие; кому-кому, а ей хорошо было ведомо, что ее первенцу суждено. Возможно, знание то ей и мешало родить: непросто это — произвести на свет обреченность.
А когда она умерла (что-то в животе оборвалось внезапно, будто внутри шерсть горит, пожаловалась она), дед был еще мужчина хоть куда, однако, не желая рисковать, справив первую годовщину, поспешил жениться опять, безошибочно подыскав себе за много верст от ее поросшей травой могилки ту, что умудрилась потом рожать ему детей на протяжении четверти века, позволяя себе лишь небольшие передышки в год-два для того, чтобы не истощить свою утробу раньше, чем удастся окончательно запутать судьбу. Бабка старалась вовсю, но поначалу рождались лишь девочки. Муж был терпелив. Он знал, что нужно ждать, и верил, что справится.
Через пятнадцать лет детей у них сделалась дюжина, только наследника среди них по-прежнему не было. И тут бабка решилась перевести дух. Дед вел себя достойно и безропотно ждал, пускай и разменял уже шестой десяток. Однако спустя пять лет жена его, хоть понесла, сплоховала опять: случился выкидыш. Кто-то донес старику, что, изнывая от преследовавшей ее всю неделю духоты, назойливо бившей ей в ноздри невнятной тухлятиной, едва от печи, она опрометчиво вышла под хлынувший ливень как раз накануне внезапного июльского приморозка и что, дескать, в ту четверть часа, что смывала дождем одышку и запах, не уберегла она не кого-нибудь, а малыша. И тогда он, дед, впервые проявил к ней жестокость, которой она ему, говорят, так и не стала прощать. Вернувшись с косьбы (в его-то возрасте! Но куда ему было деваться: юнцов в доме не было ни единой души, вот и приходилось ему отправляться на самую дальнюю из полян, подальше от чужих глаз), не распрягая коня, он вошел в дом и, как был, с вилами в руках, направился к ней, будто и не слыша шепота и плача двенадцати дочерей, которых в тот день наверняка променял бы на первого встречного юнца. Бабка хотела было встать с топчана, однако он помотал головой, не позволив. Наверное, думал, что мужества хватит. Но, чуть она отвернулась к стене, пряча страдающий взгляд, как он с собой не совладал. Подцепив на вилы седеющую, но все еще толстую, как черенок для заступа, косу, он потащил ее к запруде. Сев в повозку и окаменев спиной, ехал он не медленно и не быстро, в человеческий шаг, и за все время ни разу не оглянулся, не покосился назад, на закинутые за плечи вилы. К бабкиному унижению аул был готов, и дед, хоть двигался вдоль расторопного безлюдья улицы, по теплой тишине услышал много острых глаз и даже взмок от напряжения. Стиснув зубы, его жена себе кричать не разрешала. Невзирая на боль, старалась идти ровно, не пуская руки не то что вцепиться в зубья вил, но даже подняться защитой к своим волосам. У запруды дед остановился, слез с повозки, потянул вилы перед собой и уронил бабку в воду. Не давая ей утонуть, он только жег ее холодом, время от времени выбирая ее, словно невод, за волосы из реки и заставляя дышать нестерпимым позором. Глядя на них в эти минуты, законно было предположить, что в мире этом нет ничего спокойнее истинной ярости, а упрямее ее может быть разве что гордая ненависть женщины, которая отныне никогда ему не уступит и не простит…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу