Так мы убрались из города. Оставляя его за спиной, мы ничуть не тужили: привыкший развлекаться чужими надеждами, смехом и выгодой, убытками, завистью, страхом или бедой, он не давал нам повода для грусти. Значил он для нас не больше, чем набитый хламом мусорный бак в коридоре гостиного дома, откуда мы только что сбежали, чтобы вновь поучиться покою дороги. «Знаешь, — сказала сестра. — А с цыганами все-таки лучше. С ними нам веселей'. Быть может, ей просто хотелось меня успокоить, утешить. Только, клянусь, я и сама ни о чем не жалела. «Эта скотина не желала платить, как уговорено. Мол, я ему нежности недодала…» — «Все в порядке, — сказала сестра. — Ты умница». Я ее очень любила).
— Почему ты молчишь? Ты сказала, красть было рискованно…
— Да. Но не очень. Скитаться по селам, предгорным аулам или ночевать в холмистой степи было ничуть не опасней, чем добывать себе деньги в стенах города. Иногда я думала о том, что люди не так уж и плохи, особенно если тебе не нужно ни с кем из них говорить. Чтобы не размышлять о себе, я часто думала об отце и о матери, причем про мать сочинять получалось даже лучше и глаже. (И хотя тень ее надо мной делалась все прозрачней и тоньше, она была важнее отцовского лица, которое легче вызывалось в моем воображении лишь с наступлением сумерек. Наверно, дело тут было в том, что мать была ярким днем, оглушительным светом, рядом с которым любое мерцание сумерек, как и бледность лица, казались непристойностью, словно трусость. Я не любила мать, но отвагу ее ценила выше страдающего отцовского терпения. Она была из тех, кто готов победить, даже если ради этого понадобится наплевать на приличия и предать собственную плоть и кровь. Кровь, но не душу). В общем-то, я ее ненавидела. Но не могла простить себе, что ненависть моя замешена на мечте и любви. Да, на мечте и любви. Ведь если я о чем и мечтала, так это о том, чтобы встретиться и не простить. Если чего и боялась, так это что встречу — и разрыдаюсь, да еще и сама же прощения попрошу — за то, что так ее ненавидела.
(Занимал меня часто и Бог. Разум упрямо твердил мне, что его нет и не было. Однако, случалось, Он все же со мной говорил (а может, говорила лишь я, но Он-то точно все слышал!). Как ни суди, а то, что сделали с нами, представлялось мне хуже и гаже, чем то, что сотворили когда-то с Христом. Если Он есть, думала я, пусть оправдается за нас и Помойку!
Убедить себя в том, что Бога нет, было достаточно просто. Труднее было в это поверить…)
Бывало, мы начинали скучать. Длилось это недолго: всегда можно было что-нибудь, да придумать. Например, наняться в работницы к какой-нибудь доверчивой казачке, не подозревающей, что на одно лицо у нас имеется по четыре руки и ноги, а потом попадаться ей на глаза тут и там, путая разум и доводя ее до припадка. Можно было проверять свою силу на пьяном вознице, внушая ему, что у него двоится в глазах. А то можно было войти в какой-нибудь городок, пересечь его с разных сторон и двинуться друг другу навстречу у всех на виду по базарной площади, притворяясь, что друг друга не замечаем, чтобы потом, словно бы ненароком, встретиться взглядами и остолбенеть от удивления, всплеснуть руками и разыграть немую сцену перед наивной толпой.
Как-то раз мы проделали это и в крепости. Толпа собралась мгновенно, так что играть было удобно и весело. Потом вдруг небо вмиг посерело и разразилось дождем. Народ разбежался кто куда, мы же укрылись под брезентовым козырьком у большого цветного шатра. Пошел град. Он молотил по матерчатой крыше грозой и кропил мелким льдом мостовую. Зрелище было какое-то дерзкое, чуть ли не бешеное… Хотелось громко кричать. Град стучал белыми зернами по камням, покрывая их кашей. Отчего-то стало вдруг очень светло, хотя солнце давно расплавилось вялым пятном где-то на самом краю блеклых туч. (Их резали молнии, обжигая свежие шрамы острым огнем. Грохот стоял такой, будто вот-вот раздастся окончательный треск и мир развалится буйными глыбами, погребая под ними наши глаза). Глядя на эту грозу, я ощутила внезапно, что обрела свой заветный полет. Я как бы вырвалась из себя в холодноватый огонь и, отлетая, услышала, как во мне орет жутким голосом счастье. (Я летела и падала, все это — в один миг. Вокруг меня бурлила гроза, звенели градины, плескался стоном свет, а я парила на руках у ветра, готовясь рухнуть сквозь него в зеркало синей воды). Все, что я помнила о себе, это ощущение грустной печали о том, что мне пришлось так страдать. А потом я увидела близко-близко свое испуганное лицо и поняла, что все кончилось. Мир чуть шатался надо мной, а сестра безутешно рыдала и била наотмашь меня по щекам. Рядом с ней стоял человек с длинным лицом, в котором не было ничего, кроме застывшей бледностью жалобы. Он вглядывался мне в зрачки, потом равнодушно щелкнул слюной и произнес без всякого выражения: «Обморок. Часто это с ней?» Сестра принялась отвечать, а я, заскучав, не стала их ждать. (Я попыталась ускользнуть от них обратно в забытье, но уткнулась в тупую и прочную стену. В ней была замурована память. Наверно, я была там, где, сочиняя свои просторы, властвует смерть, подумала я. И призналась себе, что мне там понравилось. Об этом нельзя было говорить даже сестре. Она не сводила с меня встревоженных глаз и все никак не могла сделаться вновь для меня интересной. В странном спокойствии я решилась смолчать, сознавая, что обзавожусь своей первою тайной).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу