— Ну и ковриги, боже. Кто испек такие, от кого подарок? И говоришь ты с ними, словно они не руки, а живые твари. А может, и впрямь человечки? Если человечки, как ты их тогда величаешь?
— Правую звать Сабой, а левая — Марыська.
— Саба — королева, а левая кто ж, милый?
— Не только королева. Пророчица тоже. Когда обольстит меня Саба, а потом сама же обманет, я ухожу к Марыське. Марыська — деваха простая, покладистая, без отказу. Всегда приголубит, утешит.
— Ничего не скажешь, любишь жить удобно, да и сам не промах.
— С девкой переспишь, лучше дело пойдет, глядишь.
— А с кем — с Сабой иль с Марыськой?
— Они меня гонят, этим я приелся. Мне бы кого другого, незнакомого встретить.
— На что, дружок, намекаешь?
— Сама догадайся, подружка.
— А разрешишь погладить?
— Это кого ж, голубка?
— Сабу и Марыську.
— Гладь, коли тебе охота.
И девушка подняла мои руки, лежащие на траве, к себе на колени, на подол положила. Пробежала по ним тонкими пальцами, поискала под мозолями линии на ладони. А не найдя, сказала:
— Потерялись, вижу, как в поле, как в степи бескрайней, все твои дорожки. И та, что ведет к Сабе, и та, что к Марыське. Не найти их тебе, хоть ищи со свечкой, хоть сокола пускай вдогонку.
— Ничего, найдутся. Через месячишко. Возле тебя, голубка.
— Это почему же?
— Саба мне шепнула, Саба предсказала.
— Меня зовут Матильда. Если, конечно, хочешь, если найдешь время, если никуда не спешишь и к Марыське тебя не тянет, я возьму над тобою власть. Не пугайся, милый. Только на денечек.
— Я не из пугливых.
— Что ж, пошли тогда, пивка выпьем.
— Выпьем пивка и на гулянье.
— Хорошо, согласна.
Приворковал я себе голубку городскую, накуковал белокожую, пшеничную, сдобную. Вот уже несколько дней с ней, с Матильдой, встречаюсь. Гуляю по городу, прохаживаюсь по главным улицам, захожу на рыночную площадь. По пригороду слоняюсь, чтобы меня увидели Франусь и сидящая в садике вдовушка. Уезжаю за город, там легче выговориться, там как будто травы помогают. Но она, голубка моя, Матильда, больше всего любит город, а в городе — костелы. По ее словам выходит, что каждый костел имеет своего бога, своих кошек, бездомных собак, воров, убийц, безумцев. «Любит, и на здоровье, — как говаривал мой папаша. — Бить не надо, может, у самой пропадет охота». Ну, и сидим мы на скамьях в самых темных, самых дальних углах костелов, где нас не видно и не слышно. Держимся за руки, прижавшись друг к дружке, остываем в холодке от жары и пота. И ждем, ждем. Не деревенских баб, конечно, этих всегда полно — с корзинами на горбу, с узлами, стоят перед алтарем на коленях, молятся вслух, причитают. И не пенсионеров не вдов в черных платьях, трясущихся старушонок в шляпках с вуалью, перебирающих целыми часами сладкий горошек четок.
Мы сидим, а вернее, почти лежим в полумраке и ждем, пока закончится служба, умолкнет орган, погаснут свечи, захлопнутся со стуком дверцы исповедален. Тогда приходит он. Проскальзывает в боковую, по-грачиному скрипящую калитку, крадется на цыпочках вдоль стены, пока не наткнется в темноте на колонну, на нишу, из которой забрали в починку святого, на задвинутый в угол старый сундук со свечами. Оттуда он оглядывает весь костел, а когда убедится, что перед алтарями, на скамьях, под хорами и на хорах нет ни души, подходит к исповедальне, заглядывает внутрь, шарит по ней руками, пытается стать на колени, перекреститься, исповедаться хочет.
Но только закусывает губу и скулит, и скулит, будто в нем сидит дворняга. С этой немолчно скулящей в его нутре дворнягой, старающейся выбраться из навозной ямы, выскользнуть из веревочной петли, к которой привязан камень, бежит мелкими шажками к алтарю, где останавливается против ковчега со святыми дарами. Примеривается: кажется, сейчас упадет ниц, будет плакать, биться головой о ступеньки. Но, словно о чем-то вдруг вспомнив, бросается прочь от алтаря, идет к очередной исповедальне, встает на колени и что-то говорит, говорит, обращаясь к оглохшей решетке.
Он приходит. В костеле, душном от погасших свечей, затхлой пыли, тронутых молью литургийных одеяний, немытого женского тела, срезанных цветов, становится еще темнее. Матильда пытается проникнуть в меня, просочиться струйкой молока, опутать облачком дыма. А когда ей это не удается, вонзает в меня ногти до живого мяса, выламывает из суставов пальцы. В ушах звенит от неустанного ее гуденья:
— Это он. Видал? Это он. Тот самый, что убил, разрубил топором, тесаком, расчленил секирой. Потом вынес в газете, в портфеле, в пакетах от фруктов, чтобы бросить в глиняный карьер, в реку. Это он. Клянусь тебе. Уже много лет каждый день в один и тот же час приходит он в этот костел, стоит у алтаря, преклоняет перед исповедальней колени.
Читать дальше