Юрий Нагибин
Ты будешь жить
Он подымался в просторном, грохочущем грузовом лифте, способном принять и носилки с больными, и тележку с пищевыми котлами, на третий этаж, где находилось женское терапевтическое отделение. Лифтом управляла грозная старуха с мясистым бородавчатым лицом и необъятной грудью, распиравшей и даже рвавшей в проймах больничный халат. Лифт всякий раз промахивал остановку, и старуха, дернув за мелкий штырь, осаживала его назад. «У, дьявол!» — ругала она лифт, словно норовистую лошадь.
Потупив голову, будто давая понять, что не видит ни лежащих в палатах за стеклянными дверьми, ни слоняющихся по коридору в коротких, не застегивающихся на груди халатах поверх нательных рубах больных, Кравцов быстро проскальзывал к палате матери. Однако каким-то образом все подробности больничной обстановки проникали ему в мозг. Он и в самом деле добросовестно старался выключить зрение. Но видел и койки, крытые серыми одеяльцами, и ночные столики с питьем, лекарственными баночками, остатками еды, книжками, журналами, и ночные посудины, пустые и полные, и всегда не задвинутые толком под койку, видел больных женщин разного возраста, чаще старух, реже — средних лет и совсем редко — молодых, с землистыми лицами, тусклым взглядом измученных глаз — отделение было тяжелым, — женщин, так глубоко погруженных в свои муки, страхи, надежды, сомнения, что их оставила всякая стыдливость — им наплевать было, в каком виде застают их посетители. Рядом с палатой, где лежала его мать, вот уже несколько дней томилась между жизнью и смертью крупная, лет под пятьдесят, женщина с откинутой на подушку маленькой седой головой. Потемневшая на лице кожа жестко обтянула скулы и приоткрытый, будто не дышащий рот. Одеяло сползло, сбилось к ногам, рубашка смялась в ком. От орехово-темной жилистой шеи тело ее странно молодело и казалось мраморным в своей белизне, налитости, величавой застылости. Было что-то грешное, дурное в том, что он замечал скульптурную красоту этого измученного тела. Кравцов торопился скорее пройти мимо.
Мать всякий раз до испуга изумлялась его появлению. Серо-голубые обесцветившиеся глаза округлялись, уголки губ опускались, левой рукой она судорожно сжимала ворот рубашки. Кравцов понимал условность этого испуга: мать хотела показать, что его приход — полная неожиданность для нее, что ему вовсе незачем было приходить.
— Нет, нет, все в порядке!.. — говорил он, поддерживая игру. — Просто выдался свободный час.
Такой «свободный час» выдавался каждый день, но Кравцов неизменно делал вид, будто это чистая случайность, поскольку знал, что мать в равной мере не хочет нарушать его привычного, рассчитанного по минутам распорядка и вместе боится, что сын не придет. Но ведь она же знает, что он не может не прийти. Да, знает и все равно боится, что вот сегодня не придет, и тоскует, и мучается…
Кравцов уселся на шаткий, крашенный белой масляной краской стул, обхватил колено худыми руками и, чуть покачиваясь, обратил к матери узкое, сдавленное в висках лицо и слабо, неуверенно улыбнулся. И мать улыбнулась в ответ с каким-то заговорщицким лукавством. Они не состояли в заговоре против посторонней жизни, как то бывает порой между слишком любящими друг друга людьми, но то, что принадлежало им, не могло быть поделено ни с кем.
— Когда меня переведут в обычную палату? — спросила мать.
— Там нет мест.
— Никогда не поверю. Люди здесь приходят и уходят.
— Считай, что ты наказана. Надо было вести себя спокойно, а не подменять ночную сестру.
— Она же готовилась к экзаменам. Зубрила физику, бедняжка. Она уже два раза проваливалась.
— Разве можно вставать со свежими швами? Теперь расплачивайся одиночкой.
— Я вовсе не скучаю без компании. Но мне неловко. Я ведь не так больна.
Кравцов сильнее сжал пальцами колено. Из материнского тела вырезали кусок величиной с яблоко, а теперь ее бедную плоть расстреливают из рентгеновской пушки. А там еще неизвестно, что покажет будущее. Быть может, снова на операционный стол. А матери семьдесят восемь, и у нее изношенное, перенесшее инфаркт сердце.
— Но ведь ты не просил, чтобы меня перевели в отдельную палату? — настойчиво сказала мать. — Правда, не просил?
— Нет.
Неужели мать не понимает, насколько крепко вошел в него ее жизненный устав? Никогда ничего не просить, получать то, что положено всем, не пользоваться никакими преимуществами, выстаивать все очереди, получать билеты лишь в общей кассе, любить свое дело ради него самого, а не ради выгод, которые оно может принести.
Читать дальше