Меня не застрелят, не забьют дубинками, не забросают камнями. Скорее отведут на увитое диким виноградом крыльцо, во дворцовые введут покои. Введут, бережно на престол посадят и сладчайшим, медовым голосочком скажут:
— Ендрусик, Енджей, дак ты ведь наш, родимый. Лапы у тебя как ковриги, как выволоченные из реки белые камни — два человека, только уменьшившихся, с головы до пят в трудовых мозолях. Уж ты прими, милок, власть над нами, управляй, суди-ряди по своей воле, народу любезной.
А я им так отвечу:
— Не могу, дражайшие, никак не сумею. Не пройдет и года, побелеют руки, разгладятся по-барски, сойдут с них мозоли, сойдут наросты, сами узенькие станут, тонкие, как дощечки, — хоть свирель им подавай, хоть скрипку. И в запястках истончатся, хоть их рисуй на доске, на холсте, а то и на стекле, и на ярмарке продавай, сойдут за образа святые. Нет, не могу я, никак не могу, родные, на престол взойти, управлять народом.
— Как это — не можешь? — Я от них услышу. — Ведь мы тебя просим. Дадим, что пожелаешь: огурцов соленых, квашеной капусты, хлебушка ржаного целую краюху и сала отрежем, толстый ломоть шпика. Нет, нет, браток, ты должен власть принять над нами, башкой поработать, пошевелить мозгами. Без твоих советов мы, как воск, истаем. А уж мы порадеем, позаботимся, чтобы ручки твои не стали как шелк, как белый атлас.
Сидел я на престоле неделю, сидел две, судил, рядил, мозгами шевелил, а ручки белели. Сидел месяц, а ручки хорошели. Три месяца прошли, год пролетел, ручки, как лебеди белы, хоть ножом их отхватывай, хоть серпом рубай по запястьям и в озере топи, белогвардеечек, не замаранных работой. Через год народ обещался прийти, оглядеть на свету левую и правую ручки, пощупать, погладить. А ручки-то все белее, а год-то на исходе. Царь небесный, меня аж пот прошиб, бегаю вокруг престола, хлопаю себя по ляжкам, по башке, по морде и на руки смотрю: поднесу их к свечке, погляжу и снова бегать принимаюсь. А пока я бегал, ждал народ в тревоге, он сам ко мне явился, в лице стражника моего вошел прямо в покои. Входит он в покои, шапки не снимает и спрашивает строго:
— Побелели ручки?
— Побелели, милый.
— Веревки боятся, страшатся сабли, камня?
— Ох, боятся, милый, ох же и страшатся.
— Отчего побелели, знаешь?
— Не было работы.
— Ладно, будет тебе работа.
И достает мой стражник из-под полы кафтана топорик неточеный, на камне не правленный, да пяток комлей березовых, дубовых, твердых, как железо, оттуда ж вынимает. И кладет все это около престола с такими словами:
— Народ тебе прислал комелечки эти. Расколи, попробуй. А когда расколешь, кровь свою согреешь, изойдешь весь потом, как мышь мокрый станешь, придет народ ночью и осмотрит руки.
С той поры в начале весны, как только полезут из земли первые росточки, народ присылает мне через стражника неточеный топорик. А иной раз наковальню, пилу, молот. Что я пожелаю. Спустя три дня, спустя неделю, тихонько ступая березовыми лаптями, приходит народ, подносит к свету мои руки, оглядывает, ощупывает, гладит. И, став передо мною, так речет:
— Черны твои руки, тверды, как копыто. Хорошо ты нами правишь, брат, справедливо. А мы-то думали — стыдно сказать, милок, какие у нас были мысли. Бесчестные, глупые, подлые, вот какие. А выходит дело, править-то потяжелее, нежели луг косить, бить молотом по наковальне. Уж ты не вини нас, брат, прости неразумных.
Разговорились, разболтались мои руки в этом полусне, полуяви. Я прислушивался, и мне казалось, это два тряпочных клоуна из детского кукольного театра. Впрочем, они и вправду несколько лет подряд выступали в нашем театрике, где обычно играли разбойника Мадея, медведя, забравшегося на пасеку, волка, листающего книгу, выкликающего из нее одну за другой овечек. Оно и не диво, что теперь, на лугу, по привычке распустили языки и уже затевали ссору, наскакивали друг на дружку. Покуда не подворачивалась им девчонка, лежащая на сене, продрогшая в ожидании под яблонькой в саду, вздыхающая сквозь сон на чердаке дома. Тогда они переставали ссориться, перебирались в согласии на девичье тело, гладили, ласкали, чтобы ему от их ласк спать, любить захотелось.
Прислушивался я к болтовне своих любушек, глядел из-под полуопущенных век, как они сидят, развалясь, на престоле, разгуливают по дворцовым покоям, правят, белеют, когда вдруг на них упала тень. Я подумал, какой-нибудь пацан загнал сюда мяч или прохожий на минутку приостановился, услышав, что я сам с собой разговариваю. Однако тень с меня не сползала. Встревожившись, я приподнялся на локте. В двух шагах от моей головы сидела на корточках девушка. Не успел я привстать, она сказала:
Читать дальше