Заглядывал Франусь и в конюшни, в мою заходил, в свою, ластился к лошадям, гривы им пальцами расчесывал, хвосты щеткой чистил, кормил из рук овсом, тимофеевкой, клевером красным. Потом выводил во двор каурку, покрывал его попоной, совал в зубы выкопанные со дна реки удила и пускался галопом в лес, по-весеннему клейкий, звенящий от кукованья, надеясь, что отыщет там прагнездо, в котором сидят древние кметы, Пясты [20] Польская княжеская и первая королевская династия; легендарный ее основатель, Пяст, был, по преданию, простым землепашцем.
, мед прямо из сот едят, домашним кваском запивают.
Едва соскочив со взмыленного коня, не успев еще отдышаться, Франек тихонько подходил к буренке и щекотал ее за рогами и постанывал вместе с ней от удовольствия, вместе с нею мычал, вспоминая теленка, которого давным-давно зарезали косой, освежевали и съели. Целыми часами вместе с собакой гонялся по полю, по лугу за болтливыми сороками, за воронами, прыгающими по взрезанной плугом земле. Только все это делалось для виду. На самом деле Франусь со своим псом выслеживал птиц, никем из деревенских не виданных, зверей, давно вымерших, от которых даже косточек в земле не осталось, тени цыганских возов, стоящих на лугу под ивами, тень старой цыганки, наворожившей ему богатую невесту.
А с каким наслаждением вытаскивал он из кроличьего гнезда новорожденных крольчат, еще слепых, умещающихся на ладони, пытающихся сосать кончики его пальцев, чтобы промыть им парным молоком гноящиеся щелочки-глазки. Так же бывало со щенками, с котятами, с цыплятами и утятами, выклевывающимися из яиц. Франек двоился и троился, из себя выходил, выворачивался наизнанку, лишь бы не опоздать, не проморгать, лишь бы без него кто не отелился, не ожеребился, не опоросился. Везде поспевал, был в доме, в саду, в поле, в лесу, наклонялся над гнездами жаворонков, чибисов, глядел, из чего они свиты, сколько в них яиц и какого цвета, проклюнулись ли уже птенцы, заполнились ли гнездышки птичьим писком, голодным криком, причитаниями, плачем.
Я не мог с ним управиться, когда он осенью выезжал в луга, когда сидел со своими однолетками у костра, кидал в золу картошку, кутался в бурку и рассказывал ночь напролет о конокрадах, о разбойниках, разбивающих дубинки да палицы о головы стариков и невинных младенцев.
— А намедни в полночь, когда зазвенела вода в колодце и обернулась белым камнем, явился к Павлу во двор конь буланый. Явился, заржал негромко, копытом о порог ударил. Выходит Павел, глядит, а это конь его, молотом кузнечным забитый, освежеванный, на скотином кладбище погребенный, жует солому с крыши, звенит удилами. Подходит Павел к буланке, оглаживает рукою ноздри, а конь как повернется задом, как даст ему копытом по лбу. Ходит теперь Павел с выжженной во лбу печатью, прикрывается шляпой, чтоб не увидели люди.
А сколько вурдалаков, упырей бродило в ту пору по лугам, высасывало кровь у детишек, у стариков, дремавших в саду, даже у невест накануне свадьбы. От этих рассказов свертывался белок в яйцах, на которых не первую неделю сидели наседки, гусыни, таял и вытекал из костей костный мозг, обугливались, вставши дыбом, волосья, створаживалась кровь в жилах. Столько страхов было в этих рассказах, что даже с самой высокой ветки, с макушки срывались и падали вниз бокастые яблоки, медовые груши, сливы-венгерки.
Никак не мог я оторвать своего дружка от деревни, от детства, вылазящего из трав, из-под сграбленных в кучи листьев, оттянуть за ногу от собачьей миски, где лежит залитая пахтой картошка, а вокруг тучей висят блохи, звенят мухи. Говорил я ему:
— Послушай, ты, жук навозный, пастух безмозглый, измаранный по локти в родовых водах, последе, провонявший мочой, поливающий снег, чтоб протаяли в нем бороздки, чтобы появился на снегу орел, имя милой, кудрявый садочек. Деревенщина, вскормленная капустой да салом, верующая свято, что блохи родятся из праха, а застойные воды плодят головастиков. Какого же черта ты, тесак, нож, самодельная финка, которой разве что жаб холостить, приперся в город? От тебя только смраду да темноты, да коросты в городе больше стало. Будь моя воля, я бы таким, как ты, повелел по гроб жизни таскать на спине капустный кочан, а на голове кроличью шкурку. И не позволил бы разговаривать человеческим голосом, а разрешил бы только лаять, мяукать, блеять, чирикать. Тогда бы вас без труда в толпе распознавали, чурались бы, как заразы.
А Франусь только моргал слезящимися глазенками, слюну с огрубевших от немолчной болтовни губ потрескавшимся, обложенным языком слизывал и, похлопывая меня по плечу, постукивая по коленке, тянул бесконечно свое:
Читать дальше