Ею полны были ночи всю неделю и еще несколько дней. Она лежала перед нами голая, в чем мать родила, в золотом сверканье косы и солнечной кожи, словно святая Магдалина. На толстой подстилке из зеленых долларов, как на листьях, сорванных прямо с дерева, перед нами лежала. Лежала перед нами, прикрыв руками груди, и на каждом ее пальце горело золотое колечко, и часики золотые тикали на пупке, и улыбка была золотой от зубов, сделанных из дукатов. Так, золотясь, лежала она перед нами, в те июльские ночи, аж до ситных, до пшеничных, сквозь решето просеянных зорь. И спать-то нам не хотелось, так бы и смотрели на гречишную, дукатами позолоченную наготу и плакали от тоски, от сожаленья, что она далеко.
Тоська. Тоська. Куда ни ткнешь, везде Тоська. Тоська — вода, пиво, ломоть хлеба, и Тоська — рубашка и мятый галстук, нестираные носки и вылазки в город, в цирк, в кинотеатр. Тоська и мой дружок, хитрец, верящий, что достаточно прочитать в храме молитву, и величайшая вина тебе простится. Сгинь, пропади же ты пропадом, пес беспородный, батрак блохастый, вместе со своею Тоськой и ее деньгами. Дайте мне выспаться, осмотреться, себя потешить, дайте вкусить городской жизни и сна городского. Позвольте отмыть, вычесать, отскрести свою душу от недавней жатвы, от блох, прихваченных с собой, от колотья в боку, от затуманенной дали, отливающей синевою.
У Франуся я живу. Вот уже месяц. Когда Франусь приходит усталый и заваливается на кушетку, я ворочаюсь с боку на бок на продавленном матрасе, кинутом прямо на пол. Зато когда Франек возвращается «под мухой», я, как барин, сплю на кушетке. Он же перебирается к вдовушке на ее половину и кувырдается там на железной с медными шариками широченной кровати. Ложе это, которое вдовушка называет золотой степью, звенит все громче, будто и вправду по бескрайней степи татарская орда несется, казацкая конница скачет. Вдовушка визжит, кричит благим матом, а когда на мгновенье утихает, слышно, как Франек честит ее, обзывает старой кобылой, сукой. И тогда весь деревянный дом, все комнаты причитать начинают, заходятся от плача. Из этого плача, из причитаний грубый голос Франека словно вилами июльскую ночь протыкает.
— Ну чего ты, чего плачешь? В деревне от каждого мужика такое услышишь, когда ему хорошо, когда у него по позвоночнику бегают мурашки. Успокойся, не плачь, слышь, лилия отцветшая, в деревне все так говорят бабам. А ты чем не баба? Как это — не баба? Дырявая, как и другие, стало быть, баба, проклятая дырка, ведь сама под руку лезешь.
Постепенно всхлипыванье затихало, впитывалось в крашеные балки, в ковры, положенные один поверх другого на пол. Затихало и бормотанье Франуся, даже звон железной с позолоченными шариками кровати, прозванной бескрайней степью, прекращался, только слышна была молитва, которую вслед за вдовушкой повторял Франек, покаянная молитва с целованием всех ран на руках, на ногах, в боку, копьем пронзенном. Слышно было, как они читают молитвы, как, ступив на ковер, идут на Голгофу, молятся, верно, за упокой души владельца двух замков, леса, многих полей и озер многих. Молятся, поют сплетенные из трав литании и водочку пьют, черносмородовое вино прямо из бутылей тянут. И снова начинают молиться за тело, исходящее потом, притягиваемое словно магнитом к другому, грешному, телу, пылающему во грехе, ищущему наслаждения в греховных утехах. А после молитвы и покаяния опять звенит кровать, и звенит бутылка, и рюмки звенят, только не слыхать больше покаянной молитвы. Зато можно услышать пенье, в котором все смешалось: и деревенские припевки, и песни городских окраин, и с трудом сохраняемые памятью мелодии, что звучали в далеком поместье на далеких землях.
Черт бы побрал эти ваши игры, песни ваши ни деревенские, ни городские, черт бы побрал эти далекие, без конца и без края земли, укутанные белой дымкой, словно цветущие вишни, покрытые вишеньем белым, словно предрассветным туманом, воспоминаниями, о которых вот уже какой день мучает меня вдовушка, когда Франуся нету дома, когда он на работу спозаранку уходит. Никак я не могу отделаться от этой стареющей, но еще охочей до мужиков бабы, называющей меня вслух кавалером, а про себя деревенщиной темной. Я сдвигаю колени, и сжимаю кулаки, и рот держу на замке, чтобы, как говорит вдовушка, какая-нибудь гадость из него не полезла. И все чаще убегаю из деревянного этого, крытого толем дома, стоящего на окраине города, подвалинами вросшего в землю. Время от времени в самую жару с крыши срывается капля растопившейся смолы и разбивается на мелкие брызги между лапами спящего в тени под стрехой кота. Возле домика садик весь в мальвах, лилиях и пионах. Оттого в комнатах всегда тенисто и прохладно.
Читать дальше