А то у Франуся, у дружка своего, сидел. Краски ему помогал подбирать, перемешивать в ведрах, кисти подрезать, обвязывать проволокой. Иногда выходил вместе с ним в город, в дома-новостройки, где с полдня грунтовал или красил стены, пил яблочный сок с прислугой, с хозяйкой, растящей ребенка, хлопочущей по дому, штопающей мужу носки. Слово за слово, стакан за стаканом, и добирались мы до садов, до покосов, у костела стояли после поздней обедни, мчались на ярмарку на мотоциклах, пряничные сердца покупали и дарили прислугам, хозяйкам. Только вчера, через месяц после приезда, уговорил я Франуся, что пора б и помыться. Воды в котлах нагрели, налили в корыта, с визгом туда залезли, грязь отскребали рисовой щеткой. Заодно и носки, разбросанные по полу, стоймя стоящие возле печки, словно их из дубовой коры сшили, пропотелые, заляпанные краской рубахи до вечера стирали, на веревке, протянутой от вишни к вишне, сушили.
— Запаху она моего, Ендрусь, не выносит. Вчера, к примеру, достала коньячок из буфета, разлила по рюмкам и говорит: «Я сама из деревни, в собственной деревне жила, так что деревенское мне не чуждо, но вот блохи, Франечек, да эти твои краски…» А после купанья от меня не отходит, так и ластится, обнимает колени, гладит, милует, намиловаться не может.
Я забыл сказать, что после моего приезда в доме от блох не стало спасу. То ли я их с собой принес, потому что с весны спал в овине, то ли они еще раньше со всей околицы к вдовушке прискакали, на кошках приехали, на бездомных собаках. Ни днем ни ночью не давали покоя, вконец заели. Мы среди ночи вскакивали, охоту на них устраивали, засады, облавы. Били их, каблуком на полу давили, ногтями щелкали, в консервных банках, полных керосину, топили, а они целыми дивизиями выходили из кушетки, из дивана, из колченогого кресла, из ковров, положенных один на другой толстым слоем. Генералом, маршалом нашим был Франусь, он командовал сраженьями и набегами. С криком: «Свадьба, свадьба, драка на свадьбе!» — срывал со стены сабли, кинжалы, рубил с колена наотмашь блошиную черную стаю.
По обыкновенно мне нечего было делать. Целыми днями я бродил по каменистым тропкам, побывал в каждом уголке рахитичной рощи, где от обрывков газет шумно и светло от водочных, винных, пивных бутылок. Встречались мне похожие на Франека парни. Так и тянуло подойти к ним, развернуться и бить, бить смертным боем, как на свадьбе, как на гулянке, выбить раз и навсегда золотой зуб, что спереди вставлен, набекрень надетый картуз, привычку ходить бочком, подглядывать за милующимися парочками из-за березок. Однако я вовремя вспомнил, что оселком луга не скосишь, серпом леса не срежешь, воды в решете для пасхального купанья не наносишь. Потому говорил себе: «Успокойся, Ендрусь, уймись, буян» — и степенно, неторопливо прогуливался по рощице в белом полотняном костюме, в тонкой рубашке, в легких полуботинках.
Кое-кто из этих парней, те, которые позастенчивее, такие, что сразу видать: деревня деревней, сено, солома, лопухи, после дождя поворачивающиеся к миру белесой своей подпушкой, долго не выдерживали — после нескольких дней моего хожденья да гляденья начинали кланяться, бормотали: «Добрый день» или, забывшись: «Слава Иисусу Христу». Я отвечал, как викарий, как молоденький приходский священник, кивком головы, улыбкой, тоньше листика ивы, слегка приподнимал белую шляпу. И все во мне смеялось, чирикало воробьем: я-то не такой, хотя, как и они, на меже родился, у козы под боком, из яслей вынут, из-под морды коровьей, задумчиво жующей пеленку, выдергивающей из-под меня пучки сена. И не диво, что с каждым днем я все старательнее готовился к этим прогулкам, заботясь, чтоб костюм был всегда наглажен, рубашка чистая, манжеты не помяты, запонки подобраны в цвет, лихо заломлена шляпа. И еще я справил себе белые перчатки. Они скрывали мои руки, огромные, как буханки хлеба. Из-за этих перчаток ни у кого не хватало духу подойти ко мне, спросить, кто я такой. К тому же я в любую минуту мог снять эти перчатки, чтобы подать сухую, ни капельки не вспотевшую руку счастливой судьбе, протягивающей мне десницу.
В счастливую свою судьбу я не переставал верить, хотя уже в третий раз давал объявление в газете и, сколько ни искал, не мог найти квартиры. Тем временем я по-прежнему прогуливался неподалеку от дома. А когда надоели мне каменистые холмы, замусоренная рощица, чахлые березки, перебрался в соседний поселок. Дорогу туда я хорошо знал: почти каждый день там бывал, покупал всякую всячину в магазине. По запахам, несущимся из кухонь, по перинам, свисающим с балконов, по бабам в платках, просиживающим часами на табуретках, вынесенных в садик, огороженный нарой колышек, скрепленных проволокой, мочальной веревкой, я понял: в этих кирпичных домах живет мужичье, только что из деревни. Несколько лет назад, ну, может, пятнадцать — двадцать, когда я еще под столом ползал, по выгону босиком гонял, приноравливался к косе, к плугу, эти мужики и бабы убежали из деревни, от навоза, от ежедневной молитвы, коляд, павлиньих перьев, пашен и ни за какие блага не хотели вернуться обратно.
Читать дальше