До чего же приятна была бы эта прохлада, кабы не вдовушка, пышущая жаром. Потому я и убегаю из дома и не спешу обратно. Но особенно далеко убегать тоже неохота. Мне бы только свернуть за дом, побродить без цели, полежать в тенечке, надвинув на глаза шапку. Потому что уже несколько дней над городом висит жара. Белая, из алюминия, из оцинкованной жести. Белой палкой слепца указует дорогу облакам, ползущим среди известняковых холмов. Туда я чаще всего и хожу, туда убегаю, лежу на камнях, изъеденных, исклеванных дождями до того, что и трава на них еле растет. На траве, почти нагишом, загорают девушки. Если б не жара, я бы рад был к ним подсесть, завести разговор. Ведь я уже целый месяц говею, а от вдовушкиных нежностей только чаще, чем прежде, стали мне являться во сне раздетые бабы: подходят на цыпочках, затаскивают в нагретую солнцем реку, укладывают на подсохшее сено.
Но ведь я не стану водиться с кем попало, с первой встречной, выраставшей вместе с травой, лопухами, хвощами, мать-и-мачехой. Не для того убежал я из дому, увернулся от отцовского кулака, оторвался от унавоженной земли, чтобы добровольно совать лапы в западни, в силки, в железные капканы. Да и кто может на этих камнях лежать, поджидая неведомо чего, млея от греховных мыслей? За версту видно, что все они из деревни, из местечка, от которого разит крысами, облезлой козой, лавчонкой, пропахшей чесноком и заплесневелым сыром. Однажды я даже подошел поближе и убедился, что так оно и есть: деревня деревней, вскормленная ячменным хлебом, голытьба, в лучшем случае знать из мясников, торговцев кроликами, служащих гмины. Едва из нищеты выкарабкавшиеся, едва научившиеся вместе связать два слова. Знай себе хихикают, глазенками стреляют да задницами вертят. Попробуй с такой свяжись, поведи к алтарю — через неделю собственное имя позабудешь.
Потому я и не отвечаю на улыбки, не подаю огня, не подсаживаюсь выпить пивка, съесть шоколадку, только брожу не спеша по каменистым тропкам, подбираю зеленых улиток, распихиваю по карманам. Иной раз дохожу до казарм, где молодые парни, мои однолетки, поют знакомые, в лугах еще слышанные песни о конокрадах. Самих певунов я за высокой оградой не вижу, но не сомневаюсь, что они чистят картошку, скоблят морковь, режут лук и петрушку, потому что остальные маршируют по другую сторону дороги, колют штыками едва различимые вдалеке чучела, стреляют по зеленым мишеням. Мне иногда хочется подойти к ним, спросить, не тоскуют ли они, как Франусь, по конюшне, по соломенному ее теплому, кроличьему духу. По овину, из которого еще бежит струйка пшеничного молока от только что свезенного зерна, по полю, с которого не сводит синих своих глаз Шеля. Тоскуют, конечно, вздыхают небось на нарах, вытаскивают по ночам из сундучков привезенные из дому яблоки, образки, молитву при лунном свете читают. Да и как тут не затоскуешь, если стоит им завести на всю рощу вытащенную из-под межи песню, положить ее на траву, а она стонать начинает, потому что ей в спину нож всадили.
Возможно, по этой причине не люблю я ходить по тропинке, проложенной мимо казармы. Ведь я решил избегать всего, что связывает меня с деревней, напоминает о ней, намекает. Год назад сам вернулся с военной службы и знаю, что армия, какая она ни есть, ракетная, бронированная, на самом-то деле вся насквозь мужичья. Ясеки, Владеки, Франеки ставят проволочные заграждения, ходят в штыковую атаку, саперными лопатками роют окопы, едят кашу с мясом. И все время им кажется, что они держат в руках косу, насаженную на косовище. Только теперь она у них радарная, ракетная и при одном виде ее сами, как скошенные, ложатся степные травы, белый и красный клевер, рожь и пшеница.
Новобранцы, чистившие картошку, перестали петь о конокрадах и затянули жалобную-прежалобную песню об улане, лежащем в лесу под черными от ягод черничными кустами. Муравьи по нему ползают, иглами рану в боку зашивают, потом принимаются за павшего коня, в ноздри ему залезают, в печенке муравейник возводят. С какого-то крыльца, едва различимого в песне, босоногая девушка сходит, заплетает косы, вишни целыми горстями прямо с земли подбирает, одни съедает, другие кидает в корзинку, чтобы отнести улану, что в лесу лежит и уже знать не знает, где белые, как смерть, березы, где июньские луга, орошенные мужицким потом.
А я убиваю время, день за днем пропускаю сквозь пальцы. Хожу по лесочку, по свалкам, комнату в городе ищу понапрасну, впустую объявления в газете читаю. На прошлой неделе обошел несколько домов, где сдаются квартиры, побывал во дворах, похожих на колодцы, по лестницам деревянным полазил. Скрипели под ногами ступеньки, от ржавых гвоздей кровоточили, приводили в комнатушки под крышей, в затхлые, изъеденные лишаями подвалы. Иссохшие старухи, костлявые бабы, как розочки рдея, мурлыча как кошки, ко мне выходили, принарядившись, строили глазки, доставали из сундуков заплесневелые альбомы, гербарии, метрические книги. Пахло тушеной капустой, черным зельцем, рассольником с потрохами, мукою, поджаренной на сале. Пособием вдовьим, пенсией небогатой несло из углов, с лестниц, с балконов, тянуло из уборных во дворе, распахнутых настежь, потому что жара стоит, мухи темной тучей летают.
Читать дальше