Возьмусь я за тебя, Ендрусь, слюнявая деревенщина, сонливый мужичонка, голодранец, немилый небу. Крепко за тебя возьмусь, как Шеля [18] Якуб Шеля (1787—1866) — предводитель крестьянского восстания 1846 года в Галиции.
, с пилой к тебе приступлюсь, с ножом, ночью все обмозговал хорошенько. Ты и не заметишь даже, как я вытравлю из тебя, выбью кулаками, выгоню пинками завороженность твою полями, лугами, травяными и лесными потусторонними мирами, кучками навоза, разбросанными по длинному, как кишка, полю, грачами, исчертившими небо черными крестами, аистами, поедающими лягушек, как ты сам до сих пор поедал свою жизнь гадючью. Хоть бы мне пришлось синяков тебе наставить, кровь пустить, рожу расквасить, чтоб ты едва дышал, едва рот разевал и голосок подавал тоньше впившейся в зрачок медной проволочки.
Буду тебя купать ежеденно, а, когда понадобится, то и по два, и по сто раз на дню. И мылом запасусь, наберу всяких мыл, какие есть на свете. И брить тебя буду каждое утро, одеколоном брызгать, причесывать аккуратно, ногти обрезать и подпиливать пилкой, кремом буду тебя мазать, постным маслом, бриолином. Чтобы ты у меня сверкал, чтоб сиянье от тебя шло, как от образа, чтобы пах ты как сиреневый куст, чтобы девушки, проходя мимо, аж до крови себе стирали бедра и коленки. А если ты хоть капельку, хоть немножко станешь похож на цирюльника из повята, на фотографа, этого болтуна, стряхивающего птичий помет с фетровой шляпы, я тебя пришибу, честное слово, клянусь общей нашей душою, пришибу или повешу над разверстой, как бездна, выгребной ямой.
Справлю я тебе столько рубашек, столько носовых платков, столько шелковых и шерстяных галстуков, чтобы никто, даже провидение, не спускающее с тебя ока, не смогло сказать, что тебя в этом видело вчера, позавчера или неделю назад. И несколько костюмов велю сшить по мерке, и ватой плечи не разрешу подбивать, чтобы не казалось, будто у тебя прорезаются крылья, чтоб костюмы эти тебя облегали, стекали с тебя, как майский дождь с явора, и подчеркивали все в тебе самое лучшее. И ботинки получишь, несколько пар ботинок, чтобы втиснул в них свои ноги, слишком долго шлепавшие босиком, в яловых башмаках, искореженные, с пальцами, налезающими друг на друга, с ороговелыми наростами. И жилеты, и носки, и запонки, такие и сякие. И два золотых зуба, что вставлены у тебя спереди, повелю выбить. Они хороши были для Марыськи, для Стефки, для наших деревенских девах, и славе твоей способствовали немало. Но теперь я их у тебя выбью, Ендрусь, голубчик, и белые, белешенькие вставлю.
Улыбаться тоже тебя научу. Ты, сопляк, даже, не знаешь, понятия не имеешь, сколько существует улыбок, улыбочек, усмешек различных. Своя для каждого случая, для разных обстоятельств, на разную пору дня или ночи. И еще я из тебя выкорчую все слова, которые, как пырей, вросли в твой язык. Ты у меня начнешь, наконец, говорить складно, гладко, не шамкая, не повторяя то и дело «вестимо», «сюды», «туды», «летось», нонче». Если понадобится, заговоришь как приходский ксендз с амвона, как адвокат перед судом, как профессор в университете. Вот какой ты у меня станешь, Ендрусь, деревенщина несчастная. Весь такой будешь, от макушки до пят, в каждой капельке крови. И не противься воле моей. Не брыкайся. Я тебя в бараний рог согну и все, что ни есть деревенского, из твоей башки выбью.
Боже ты мой, пресвятая богородица, Гавриил крылатый, приносящий невинным девам весть о запретном плоде, сколько же мы с Франусем ночей от зари до зари проговорили. Потому как Франуся достаточно хворостинкой ткнуть, осенить крестным знамением, подойник с молоком подсунуть, чтобы вылез из него прастарый кмет [19] Так в XI—XIII веках в Польше называли всех крестьян, имевших земельный надел.
, что, едва завидев скворцов, высовывающих из дупла клювы с желтыми заедами, станет как пень, раззявив рот, сдвинув картуз на макушку. И, не снимая картуза, заведет речь, обращенную к самому себе, к подсыхающему по весне полю, к иве, с которой, как кожа с непомерно разросшегося ужа, сходит лыко:
— О, гляньте на него, гляньте, за тем ястребком последите. Как он взмывает в небо и гусенка, каналья, тащит. А может, это не ястреб? Может, чья-то душа неприкаянная, пернатая, днем на охоту выходит, беду приносит? А кто ж такую дыру, ямищу огромную в земле, нашей матушке, вырыл, копытом выбил, выпахал? Дым из нее валит, молитвы тянутся чередою, голоса звенят тысячей колокольцев. Не иначе как покойники собираются на суд за костелом, к покаянию призывают.
Читать дальше