Сам не заметив как, вышел я из-под деревьев в знойное марево, припоминающее белую палку слепца, куриное яйцо с просвечивающим желтком, выщербленную дождями известняковую скалу, и свернул на те улицы, по которым проезжали польские короли, проходили рыцари в позолоченных доспехах, придворные дамы, княжны в атласных, парчовых, бархатных платьях с такими широченными кринолинами, что под ними свободно помещались запыхавшиеся легавые, расшалившиеся карлики. Я шел за ними, поотстав на несколько шагов, и, казалось, слышал, как позвякивают серебряные удила, кованые латы, обнаженные мечи. И, не видя, видел боевые знамена, хоругви, образа, персидские ковры, свешивающиеся с затейливо вырезанных в камне балконов, эркеров, окон. А на них свое лицо, стократ отраженное, различимое лучше, чем лик Христа на платке святой Вероники.
Здравствуй, узкая улица, каменный рукав, оторванный от кунтуша, от купеческой шубы, иерихонская труба, на которой сто тысяч безусых юнцов выводят военную песнь на погибель моему холопьему миру. Здравствуйте, выкованные из железа, вырубленные из дуба ворота, распахнувшиеся, дабы принять мешок, полный золота, перстней, заморских кореньев, сна, гладкого, как простокваша. Здравствуй, костел с распахнутой дверью, в которую то входят, то выходят стройными рядами вооруженные ангелы, где непрестанно свершается обряд венчанья под пенье органа, исполняющего «Veni creator» [17] Приди, создатель (лат.) — начало церковного гимна, исполняемого во время венчания.
, где нет искалеченного бога с торчащими из рук и ступней гвоздями, с пробитым боком, сквозь который видна уготованная нам геенна, а есть только бог-отец, тень на усыпанной звездами пресвитерии, радуга на витраже, вздох, рассыпающийся в притворе, словно лист папоротника, сохранившийся в кусочке угля.
На самом-то деле я шел к Франеку, деревенскому своему дружку, чтобы побыть у него недолгое время, пока не освоюсь с городом, не подыщу работы, а будто шагал в королевский замок, куда был приглашен на свадебный пир его королевским величеством, породнившимся с моим навозным родом, яловыми сапогами, расшитой бекешей, сдвинутой на затылок шляпой. И машинально нес перед собой, обхватив обеими руками, сундучок, как золотой сервиз, купленный за надел земли у венецианских золотарей, как орла из чистого золота, склевывающего одну за другой жемчужинки с длинной-предлинной нитки, как сокола с бирюзовыми глазами, символ хищной моей душонки.
Я шел, расталкивая прохожих, которые оглядывались мне вслед, пихали меня локтями, а кое-кто шептал: «Упился, хам. Нализался с утра пораньше».
Тогда я поворачивался на каблуках и, побагровев от стыда, от ярости, замахивался на них сундучком, становившимся все тяжелее. Однако по-прежнему видел украшенные зеленью окна и подъезды домов, стоящих в окнах горожанок, и у каждой парочку голубок, норовящих вырваться из лифчиков да выпорхнуть прямо ко мне в руки. Ничего, подождите еще месяц-другой, а там и мы начнем ворковать, крылышки расправлять, бить ножкой о землю. Время от времени я махал им свободной рукой, посылал воздушные поцелуи. Так дошел до королевского замка и, сжав в кулак руку, костяшками пальцев постучал в подъемные ворота. А поскольку никто не отозвался, вошел во двор замка.
Только здесь я охолонул немного. Присел на свободную скамейку, вытер мокрое от пота лицо и затылок. Почувствовал голод. Вспомнил, что в сундучке у меня лежит дюжина сырых яичек, вынутых спозаранку из-под несушек, и прихваченный перед самым уходом сохнувший на крылечке круг домашнего сыра. Тюкая о лоб яички, я выпивал их одно за другим разом, выбрасывая скорлупки на низкую траву свежескошенного газона. Потом погрыз, едва не сломав зубы, твердый, как камень, сыр, и снова принялся за яйца, пока все до единого не выпил. Когда я бросал за спину последнюю скорлупку, ко мне подошел замковый сторож, толканул в плечо и сказал:
— Здесь тебе, милок, не деревня. Здесь дорогое для народа место, святое. А ну, мигом подбери скорлупу, не то дубинкой огрею.
Хотелось мне вмазать ему по заячьей губе, залепить кулаком промеж гноящихся с пересыпу зенок, но я удержался, полез в карман, развернул пергамент, вытащил сотенную бумажку и, плюнув на нее, налепил сторожу на лоб со словами:
— Получай, орел, и сам убери. Уберешь? Довольно?
— Вестимо, уберу, паныч. Да она мне и пригодится, скорлупа эта, живу-то я за городом и старуха моя на участке кур держит. А может, паныч пожелает взглянуть на меч, по которому до сего дня кровь течет, как живая. Я отведу, за десятку всего отведу, покажу, все расскажу, растолкую.
Читать дальше