Он еще не вылез из-под перины, из-под второй своей бабы, толстоногой, широкобедрой, с задом как у ломовой лошади. Спит себе спокойно и по давней привычке сосет во сне, как малое дитя, потрескавшийся до кости, измазанный смолой, пожелтевший от табака палец. Не придет он сюда, не схватит меня чугунной рукой за ворот, не двинет кулаком промеж глаз, не даст со всей силы пинка под зад и не погонит впереди себя, словно норовистого барана, словно хряка, обратно к дому. Боже ты мой, звезда моя, до сей поры на дне реки, на дне колодца светящая, как случилось, что вы меня от него защитили? Он спит себе сладко, и вареники, плавающие в масле, чередом, один за одним, в открытый рот к нему так и скачут, а за ними кроличьи ножки, и куриные бедрышки, и свиной кострец, пахнущий тмином. А в конце, как перед генералом на маневрах, вышагивает самогон в пол-литровой бутылке и тот самый стакан, что стоит за стеклом в буфете.
Вырвался я из твоих лап, старый разбойник. Убежал от твоего кулака, от сотенной бумажки, что получал от тебя раз в месяц, от шкварок, которых доставалось нам по две-три штучки, от крылышек куриных, передних кроличьих лапок да голов, от штопаных рубашек, от чиненых башмаков, от латаных-перелатаных портков, от твоего кнута, обвивавшегося вокруг моих ног, если сивка, которого я вел под уздцы, сходил с картофельной грядки. Убежал от молитв, читанных на рассыпанном по полу горохе, от подбитых, синевой обведенных глаз матери, каждую неделю терпевшей побои, несущей крест господень тяжелей литого железа, от босоногих младших сестер и братьев с раздутыми животами, с подошвами тверже лошадиного копыта. От некормленого пса, воющего ночами, награждаемого пинками в подбрюшье, от сивки, битого выдернутым из грядки с горохом колом и по потертым бокам, и по кровоточащей морде, и по желтым от старости зубам, и по глазам, затянутым бельмами.
Хоть бы ты и вышел сейчас на крыльцо, посмотрел из-под руки на ведущую в город дорогу, хоть бы и увидел, как я стою, прислонясь спиной к стволу липы, и дымлю сигареткой, и поглядываю на наш двор, где хлопочет, накрывшись узорчатым платком, мать, хоть бы даже почувствовал, что я убегаю, хоть бы учуял, как пес заячий след, что я раз и навсегда оторвался от дома, все равно теперь ты меня не достанешь, не догонишь. Автобус подходит. Я его вижу в облаке пыли, вот он останавливается, открывает двери, вот уже трогается. Вырвался. Наконец-то я оттуда вырвался, боже мой, мозг костный, кровь моя, цепче магнита.
Наконец приехал я в этот город. Приехал, словно во сне вышел из-под яблоньки, привядшей от зноя, из кустарника над рекой, сверкающей под солнцем, как долгая, без начала, без конца рыба. Перекинув плащ через плечо, подхватив сундучок, сошел, посвистывая, на замусоренный перрон. С потной толпой, в облаке травянистого ее дыхания прошел к выходу по размякшему асфальту, проваливающемуся под ногой, как неплотно слежавшийся ил. Старая бабка, худая и высохшая, как терновый куст, несмотря на жару, в платке, завязанном под подбородком, в полушалке, остановила меня, спросив, как найти какую-то улицу, на которой живет сын ее, Юзек.
— Помоги, голубчик, золотце, — прошамкала, — если не поможешь, пропаду я в этой пещере каменной, в огнедышащей пасти драконьей. И сыночка не отыщу. Убежал от нас, стариков, сыночек, два года тому как убежал, и до сей поры глазу не казал, письма не написал, знака, что живой, не подал. По радио, через милицию по всей стране искали мы его. Да разве отыщешь иголку в стогу, травинку нашу золотенькую, родимую искорку. Только нонесь, недели еще не прошло, написал нам сыночек. Пару слов черкнул на открытке, наказывает приехать, деньжат привезти, потому как надумал жениться. А на ком женится, одному богу известно. Может, какая вертихвостка его захомутала, окрутила, приворожила. А там, в деревне, Малгоська, невеста его, ждет не дождется. И земля зря пропадает, и имущество тает, словно громница, зажженная у гроба. Бросил бы этот город, приехал, занялся хозяйством, с Малгоськой обвенчался и жил бы, как человеку пристало.
С трудом отделался я от плачущей бабки, без конца повторяющей одно и то же, утирающей растопыренной пятерней вспотевшее лицо, пахнущее скошенной травой, кислым молоком, взрыхленной землею. Отвернулся от худого лица, на котором еле проступали глазенки, меньше схваченных заморозками ягод терновника, глядящие на меня сквозь мглистую дрему, огрубелый от плодоношений сад, сквозь курящиеся поля. С плавящегося асфальта, из-под голого неба, застывшего над городом, как литое железо, пошел я в привокзальную уборную. Смыл с лица пот, пыль, еще раз обтер носовым платком полуботинки, отряхнул пиджак и брюки. Потом зашел в кабину, стянул прилипшую к телу рубашку и надел новую, купленную несколько дней назад. Сменил галстук на бабочку в горошек. Старуха уборщица, сидевшая у стеклянной двери, когда я, уходя, бросил ей на блюдце пятерку, улыбнулась мне и сказала:
Читать дальше