А по дороге, на которую еще ни курица, ни гусь не ступили, по которой пока только трясогузка скачет, уже бежит малоумный Михал. Бежит с буханкой хлеба под мышкой, рожок пожарный ко рту приставляет. На суд, на Страшный суд созывает. И трухлявеют травы, и сады седеют, и в прах обращается все, что ни есть живое в воде, на земле и в небе. А перестав трубить, разламывает Михал буханку и, разбрасывая кусочки хлеба по дворам, по полю, кричит, хватаясь за голову, никогда не чесанную:
— Люди, люди, грешные мои братья, вот тело господне. Берите и ешьте досыта. А как наедитесь, ждите у порога. Не выходите в поле, в лес, на реку, ожидайте там, где застал вас глас, идущий с неба. Ибо с минуты на минуту явится ОН на решетчатой телеге, и начнет вершить суд, и разделит вас с одного взгляда, как отделяется свет от тьмы, дух от тела, кровь от взмученной водицы. Люди, люди, готовьтесь, люди.
А за Михалом, почти совсем нагой, идет по деревне, по щиколотки в дорожной пыли, блаженный Франусь. Идет, до самой пыли согнувшись, потому что несет на спине крест, сбитый из дубовых бревен. Несет этот крест и что ни шаг упадает под ним на колени, ниц упадает. А упавши, читает молитву потрескавшимися губами и кричит громко:
— Убери, убери от меня этот огненный куст, солнце из уксуса и желчи. Дай глоток воды, сестра Магдалина, положи мне ладонь на лоб, мать моя, Мария, прикрой меня терновым венцом, душа моя колючая, тернистая. Отче мой, отче, почему ты меня оставил, почему выгнал из дома моего, зачем травил псами, зачем позволил, чтобы этот разбойник, сосед по левую руку, вскрыл мой череп и влил в него расплавленное олово, и мельницу в нем выстроил, и конюшню поставил, в которой ржет норовистый жеребец, привязанный к моим венам, ко всем до единой жилам, да похрюкивает свиноматка, что заместо поросят смертными грехами опоросилась.
А за ними той же самой дорогой идет поврежденная умом Анелька, вообразившая, будто она — дева Мария. Несет в руках тряпичную куклу. Кормит это свое дитя, будущего властителя земли и неба, молоком из бутылки, песни колыбельные ему поет, колядки. На реку несет эту куклу, чтобы упасть перед ней на колени, бить челом об известняк-камень, окропить слезами и потом бросить в июльскую реку, еще подернутую туманом, еще спящую в зеленой тополиной прохладе, бросить, привязавши камень к тряпичной ножке, чтобы младенец сей, спаситель, не дожил до оловянного креста, до отверделого, как запекшаяся желчь, как ненависть наша, фигового креста, до тернового венца, до распятия на всех крестах на всех проселочных и лесных дорогах.
Вырвался я оттуда. Слава тебе, господи, вырвался. Прощай, моя неволя, постромка на шее, железное кольцо в ноздрях, жернов у ноги. Прощайте, пшенная, ячменная да гречневая каши. Прощайте, пражухи [12] Кушанье из запаренной ржаной или гречневой муки.
, глазухи [13] Гороховая каша с крупой.
, сливовые гарусы [14] Густой фруктовый суп.
, пельмени с кулак величиной, клуски [15] Крутое, отваренное в кипятке тесто.
, жесткие, как подошва, клецки, похожие на белые козьи орешки, затирухи, густые, как мокрота чахоточного, журы, картофельные галушки, вареники со сливами, капуста постная, как щепа, и капуста, желтая от прогорклого жира, куски сала, болтающиеся на гвоздях-однотесах в холодке на чердачной стене, колбасы с чесноком, висящие на жерди, словно ужи, сохнущие на солнце.
Прощай, стеганый ватник, холщовая фуфайка, холщовые подштанники с вечно развязывающимися тесемками, измаранными навозной жижей, валенки, выстланные сеном, кроличьей шкуркой, прощай, лихо сдвинутый набекрень картуз, еще теплый от выбранных из-под курицы яиц, галстук на резинке, бараний тулуп, башмак, как щука разевающий пасть, подбитый гвоздями и подковкой, белый свитер, такой колючий, словно он не спицами из шерсти, а из проволоки связан. Прощайте, блошливые сенники, деревянные кровати, пропотелые перины, клетчатые подушки, простыни, на которые и спать ложатся, и с поля что ни попадя тащут. Прощай, колодец с ржавой водой, гниющей от опавших листьев, грязно побеленная, засиженная мухами горница, образа, с которых святые взирают на наш род затянутыми паутиной зрачками.
Ну что ты на меня так смотришь, трава, белая от пыли, подорожник, прилепившийся к обочине, осот, выдоенный тлями, ядовитая крапива, выпавшая из сатанинской книги, лопух, что нам служит и зонтом, и шляпой, хвощ, составленный из башенок, мать-и-мачеха, поворачивающая к ветру свою шелковую изнанку. Чего уставилась, попаленная грозой пшеница, пион, точно сгусток крови подле забитого поросенка, мальва, заглядывающая девчонкам за лифчики, липа, о которой говорят в деревне, будто в ее крону свалился цыганский бог и, падая, разбил свой контрабас — так эта липа гудит от пчел, от творящейся в ней вечности. Я ни брата вашего, ни свата не убивал, не касался вас ни косой, ни серпом, ни мотыгою, лыка с вас не драл, не свивал в постромки, чтобы на них привести ожеребившуюся даль, и голов вам не сворачивал. Хотите, помолюсь за вас, спою литанию, спляшу посреди дороги, на руках похожу, по белому от ныли большаку кубарем покачусь. Я и сплясать могу, ведь вокруг ни живой души, даже вчерашнего дня, посвистывающего из трубы разрушенного дома, не видать, и из деревни никто не идет, не едет. Тишина стоит великая. Тишина и дымка от росы, которую лакает все выше подымающееся солнышко. В последний раз для вас спляшу. От радости спляшу, что меня не выдали, не кричали за спиной моему старику, чтоб пришел за мной с дубинкой, с постромкой, оторванной от хомута, намоченной в воде, с хворостиной, точно бритва режущей ноги.
Читать дальше