Когда мы оказались в саду, Мита с важным видом приложил палец к губам, что еще больше разожгло мое любопытство. Мы встали на два кирпича и прильнули к ветхой, источенной червями доске. Я ничего не видел. Мита немилосердно тыкал меня носом в одну из дырок:
— Видишь? Направо!
Наконец я услышал голоса. И сквозь виноградные листья увидел в тени за столом Чичу и отца Душана, носившего прозвище отец Труба, так как он не мог говорить тихо, а Евангелие читал — словно прихожан отчитывал. Поп мурлыкал стихиру, а учитель гладил бороду, покашливал в кулак и, покусывая ус, задумчиво глядел на шахматную доску. Сделав ход, поп насмешливо тянул:
— Эх-ха-ха, следовательно, та-ак. А мы вас теперь по голове! Шах! С головы рыба тухнет, с головы рыба тухнет! — тянул он на манер «гласа пятого».
Владислава сидела рядом, обхватив руками колено и устремив неподвижный взгляд на доску.
— Отец, сделай рокировку!
Поп вызывающе глянул на нее и язвительно заметил:
— Барышня, это не вашего ума дело! Женщины в таких вещах не разбираются.
— Простите! — сердито отрезала Владислава и дернулась, когда поп, будто бы отечески, похлопал ее по плечу. Продолжая гнусаво напевать, шмыгать носом и разводить пальцами в воздухе, размышляя, за какую фигуру взяться, другой рукой — я видел это совершенно отчетливо — он стиснул колено Владиславы. Девушка сжала губы и с еще большим вниманием вперила взгляд в доску, в то же время силясь сбросить со своего колена руку мужчины.
— Эх, будь что будет! — радостно воскликнул поп, глаза его заблестели, и он поставил ладью против королевы учителя. — Шах и мат в два хода!
Побледневшая Владислава встала, изломанно, как кошка со сна, потянулась, отряхнула блузку, хоть на ней не было ни одной соринки, и медленно пошла к дому. У самого порога она обернулась. Приоткрыв дверь, обернулась снова, еще раз мелькнуло ее бледное овальное лицо и черные глаза. Тряхнув головой, она вошла в дом и решительно захлопнула за собой дверь.
Чича все это время теребил свою бороду и безмолвно переставлял фигуры.
— Дочка! — тихо позвал он и поднял голову.
— Владислава ушла, — отметил отец Душан фамильярным топом.
— Что? — не понял учитель и снова опустил голову.
— Мадемуазель Влада! — крикнул поп, и в его голосе звучало удовольствие от возможности вслух произнести имя девушки.
— Воды, — пробормотал в бороду учитель.
— Принесите воды! — распорядился поп и неизвестно отчего засмеялся.
— Вы хотите сказать «пожалуйста, принесите»? — глухим строгим голосом сказала девушка, не глядя на попа.
— Ха-ха, я не прошу!
Следующую партию проиграл поп, и партнеры поднялись.
— Подождите, я только руки вымою, — попросил учитель и пошел к дому.
Владислава собирала в коробку фигуры. Поп Душан насвистывал.
Внезапно девушка вскинула голову и умоляющими глазами посмотрела на попа.
— Зачем вы так?
Поп ласково похлопал ее по щеке, нагнулся, будто что-то искал на столе, и быстро поцеловал ее в шею.
Она резко отшатнулась.
— Осторожно!
Поп забормотал богородицын кондак, перебивая его жгучим шепотом:
— Глупышка моя, глупышка!
Она улыбнулась; заслышав шаги отца, вытащила из блузки иголку и кольнула попа Душана в руку со вздутыми венами, похожими на шнуры.
Мита объяснил мне, что и вчера она так забавлялась.
Вся эта сцена изумила меня. Любопытство смешалось во мне со стыдом, что я шпионил и оказался свидетелем того, что твердо считал тайным и запретным. Когда учитель и поп Душан направились к выходу из сада и старик, застегивая сюртук, беззаботным, будничным голосом наказывал Владиславе, что приготовить на ужин, он впервые показался мне несчастным и жалким. Домой я пришел, мучимый сознанием тайны, как будто совершил страшный грех; точно урок из катехизиса, твердил я про себя: «Об этом нельзя говорить! Об этом нельзя говорить!»
Тем не менее за ужином, словно невзначай, я спросил мать:
— Разве отец Душан приходится учителю родственником?
Отец и мать переглянулись.
— С чего это тебе пришло в голову?
— Так, сам не знаю, — ответил я и должен был склонить голову к самой тарелке, потому что почувствовал, как кровь заливает мои щеки.
— Ты приготовил уроки на завтра? — прервал молчание отец.
Я поднялся и, уходя, услышал, как мать что-то шептала отцу по-немецки. Он же, пуская дым в потолок, говорил:
— Просто не могу понять!
На другой день в школе я был рассеян. Каждую минуту я ловил себя на том, что слышу голос учителя, но не понимаю, о чем он говорит. Я морщил лоб, напрягал внимание, пытаясь следить за его рассказом. Но через мгновение он снова как бы отдалялся от меня и я видел его точно в перевернутый бинокль: вместо головы учителя, уменьшившейся до размеров булавочной головки, мне мерещилась красивая, окладистая черная борода отца Душана, его крупные, глубоко посаженные черные глаза и мясистые губы, с которых в любую секунду могли сорваться и песня, и брань, и смех. Подобные головы я встречал на иллюстрациях в немецкой истории отца. Они красовались на плечах ассирийских царей с заплетенными волосами и бородой, и восседали те цари на колесницах, запряженных укрощенными львами. Правда, эти каменные изваяния были видны лишь в профиль. Отец Душан смеется и похлопывает Владиславу по тонкой бескровной щеке. Но почему она, такая гордая и неприступная, терпит это? Отец и мать наверняка никогда бы не осмелились потрепать ее по щеке. Она как-то говорила моей матери, что не любит целоваться ни с отцом, ни с подругами. Ее всегда тянет вытереть место поцелуя платком — до того противно. Она и не танцует потому, что все мужчины грязнули, даже после рукопожатия ей не удается как следует отмыть руки. На пальцах, как ей кажется, еще долго остается запах табака и трактира. И она — подумать только! — жала жилистую черную руку отца Душана и позволяла ему целовать себя в шею! Моя детская душа протестовала.
Читать дальше