А между тем у господина Чутуковича была дочь.
Когда озорно и пронзительно звенел звонок, учитель поднимал голову и замолкал. Лицо его постепенно приобретало обычную суровость; мы выходили из класса с горящими ушами и только на улице принимались гомонить.
Чича жил неподалеку от городского парка с женой и дочкой. Об этом знал каждый ребенок в городе, знал и я, но раньше его дом в моих глазах ничем не отличался от других домов, мимо которых я проходил, а его жена и дочь — от других дам и барышень, перед которыми, здороваясь, я снимал шапку. Теперь же они заняли в моем сознании особое место. Часто, проходя мимо четырех маленьких окошек их дома, я замедлял шаги и видел чистые зеленоватые стены, белые как снег кружевные занавески. Я любил, преодолев робость, заглянуть в тяжелые еловые, выкрашенные темной краской ворота, когда они были приоткрыты. Оттуда доносился запах жасмина, а если дело было вечером, — пьянящий аромат флоксов и белых звездочек ломкого и сильного благородного табака. Виноградные лозы покачивались за воротами на натянутых нитях, а в глубине двора, перед крыльцом, обвитым хмелем, улыбались абсолютно круглые, обложенные черепицей клумбы с кокетливыми анютиными глазками и огненными геранями. У входа стояли ядреные и важные молодила с мятыми толстыми листьями, которые, если их надуть, становятся похожими на зеленых лягушек.
Меня преследовало страстное желание войти в этот дом, отмеченный какой-то особой тишиной и опрятностью. Учитель изо дня в день оставался все такой же — серьезный и официальный; на нем самом, на его поведении — и не только в классе, но и на улице — лежал отпечаток его профессии, и нас разбирало страшное любопытство: как ведет себя учитель в собственном доме, в кругу своих, способен ли он, как все люди, говорить о пустяках, не имеющих ничего общего ни с арифметикой, ни с географией; как он работает в саду, подвязывает и прививает дикий виноград; как говорит с женой о дороговизне на рынке; как, сняв пиджак и развалившись в кресле, слушает щебетанье своей любимицы, гладит ее волосы, целует в лоб…
Потому-то я и приставал к отцу с расспросами: что делает господин учитель в читальне, что читает, с кем и о чем разговаривает, играет ли в карты? Я хохотал до слез, узнав однажды, что учитель увлекается картежной игрой. Да еще на деньги! Я никак не мог представить его себе за зеленым столом, в дыму, среди окурков, не мог вообразить, как его добрая полноватая рука сдает карты или сгребает чужие деньги, а вокруг плюют на пол и говорят гадкие, непонятные слова. Тем не менее я с нетерпеньем ждал завтрашнего дня, — мне интересно было посмотреть, не будет ли дрожь в руках или сонливость в голосе выдавать в нем заядлого картежника, и вообще, проверить, изменилось ли что-нибудь в его столь знакомом мне облике.
Для нас он был существом, стоящим высоко над нами, мы не замечали у него ни одной слабости, ни одной привычки, какие наблюдали у других — наших отцов и братьев; потому-то мы и старались подойти к нему поближе и чуть ли не на ощупь удостовериться, такой ли он человек, как наши родные и близкие, или он только учитель. Потому-то каждый раз мы горячо, до тумаков препирались за право оказать учителю личную услугу.
— Разрешите мне! — вопили мы наперебой, вскакивая из-за парт, тянули руки выше голов и шевелили в нервном нетерпении пальцами, когда в дверях класса появлялся учитель со свертком под мышкой.
И если учитель удостаивал своим вниманием меня, я стремительно вскакивал и, невзирая на зимнюю стужу, без шапки, в пальто нараспашку, счастливый, мчался вниз по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки, подгоняемый страхом, как бы Чича не передумал и не послал вместо меня другого. А Чича стучал пальцем в окно, качал головой и кричал мне вслед:
— Застегнись, Милутин!
Встречала меня жена учителя, высокая, очень полная дама. Она и дома ходила в трауре, а глаза у нее постоянно были опухшие и заплаканные. Даже когда она благодарила меня, ласково поглаживая по щеке, улыбка у нее получалась печальной, болезненной и натянутой. Она и трех слов не могла произнести, не сопроводив их скорбным вздохом. Но я почти не смотрел на нее, бросая беглые взгляды вокруг и стремясь удержать в памяти убранство коридора и комнаты. Барышня Владислава обыкновенно или играла на фортепьяно, или читала, сидя у окна на круглой вертящейся табуретке. У окна находилось возвышение, покрытое сербским ковром, так что, если смотреть с улицы, можно было видеть барышню по пояс. Комнаты дышали свежестью, чистотой и ароматом неизвестных духов, напоминающих запах заморских фруктов. В простенке между окнами теплилась красная лампада, висевшая перед русской иконой богородицы, в золочено-медном окладе которой чернели большие глаза и серьезное, старообразное лицо младенца Христа. Другая лампада мерцала на столике со старыми, выцветшими фотографиями. Моя мама говорила, что на них изображены умершие дети учителя.
Читать дальше