— Тошно, мерзко, глупо! — стонал Виктор Андреевич. — И главное, все-таки больно. И вы — последний человек, которого я вижу и которому исповедуюсь на русской земле. Насмешка! Прощайте-с! — отрывисто бросил он, сворачивая за угол.
На Вокзальной площади, заполненной рабочими, Лирин, затесавшись в толпу, беспокойно выспрашивал:
— Чего собрались-то, братцы? Митинг, что ли, какой?
— Красногвардейцев хоронят, — ответил ему рабочий, — которые во время мятежа чешского погибли.
— Мятежа? — злорадно, с издевкой переспросил Лирин, но, наткнувшись на колючий, враждебный взгляд, счел лучшим спрятаться за спины.
— Клянемся! — раздался чей-то юношески звонкий голос.
— Клянемся! — ответили ему тысячи голосов.
— Клянемся перед нашими павшими товарищами, что будем бороться, пока Советская власть не восторжествует вновь!
— Клянемся!
Красные полотнища вознеслись над головами многотысячной толпы, над гробами, поднятыми на руки, поплыли в тишине, нарушаемой только медленным, тяжким переступом шагов.
Лирин ощутил, как его пронизывает мерзостная собачья дрожь.
Он знал: засады с пулеметами ждут во дворах по пути следования процессии, на сопках над городом наготове артиллерия. Как только началась процессия, на иностранных судах сыграли тревогу. Матросы стояли у судовых орудий, наведенных на рабочих.
Они шли, плотно сомкнув ряды. Возле тюрьмы все разом вскинули руки, приветствуя заключенных товарищей-коммунистов.
«Куда лез, ну, куда лез? — содрогался Лирин. — Стал бы просто учителем, например, чистописания. Учил детишек. Ага, не стараешься? Иди стань в угол. И все!» Ему хотелось заплакать. Он уже ничего не стыдился, опускаясь все ниже. Семья где-то затерялась. Бедствуют, наверно, страшно подумать. Службу он тоже потерял и только рад был. Власти вон как меняются — не поздоровится с такой службой… Ну, добыли в «Версале» с пяток золотых часов, ну, валюту кое-какую. Мелочи! Стоило так рисковать! Нет, с револьвером ни за что не расставаться, до последнего. Впереди маячила полная неопределенность. Он уж и не знал, чего в нем больше: злобы, страха или жалости к себе.
Вечером город вымели и празднично осветили. На бульварах, на набережной появились нарядные дамы, биржевики, иностранные офицеры. Попадались и белые генералы. В парках играли военные оркестры. Гремели бодро-грустные марши.
Лирин все бродил, время от времени непроизвольно судорожно ощериваясь. Да как же его так вышибло-то? Проклятая судьба! Ведь все-таки он тоже офицер. Пойти объявиться? Черта лысого! Он боялся, да, примитивно боялся. А вдруг откроется, что он участник налета на «Версаль»? Не участник, а организатор. Кому объяснишь, что с отчаяния, что был в крайности. «А честь?» — скажут. Да и под расстрел, пожалуй. Союзников нынче вон как уважают. Их обижать нельзя. Да и не доверял он больше своему мундиру. Рассуждения Виктора Андреевича о могуществе большевиков действовали на него гипнотически.
Когда стемнело, зажгли японский фейерверк. Из лопавшихся ракет вылетали бумажные человечки с зонтиками; кораблики медленно опускались над толпой; дымные ветвистые дерева простирались по небу.
В банкетном зале «Версаля» был устроен прием в честь иностранных миссий. Председатель биржевого комитета Циммерман заканчивал речь:
— Нам не приходится унывать. Мы не одиноки. С нами не только наши сильные союзники, но и народ.
За длинным столом сияли лица, ордена, дамские украшения. Искрились поднятые бокалы. После того как их торжественно осушили, стали аплодировать то ли совершению акта винопития, то ли красноречию Циммермана.
— А кого вы понимаете под народом?
Этот задиристый голос прозвучал одиноко и неуместно. Все сделали вид, что не заметили его.
Волнения прошедшего дня закончились. Беспорядков не произошло. Похоронили пристойно и разошлись. Зачем теперь останавливать на этом внимание? Живой о живом, как говорится, и жизнь идет вперед.
Закуски поглощались с большим аппетитом.
— Переживания общественного свойства, когда они благополучно разрешаются, придают зверский аппетит. Я, как расстроюсь, ем, ем и не могу наесться.
— А вы расстроились сегодня?
— Разве не видите?.. Такая длинная черная человеческая река и эти алые пятна флагов… — Душистый платочек — в уголок глаза и к носику.
— Да, это впечатляет…
— Особенно молчание. Оно страшно. Когда «народ безмолвствует» — это страшно. Что они думают, когда идут? Тяжело смотреть. Я ведь, в общем-то, люблю народ.
Читать дальше