Уже нет совсем времени что-то еще сказать Вам, милый мой Владлен Никитич! Скоро, через сорок три минуты, я сяду в поезд и поеду спиной к Вам в Ханты-Мансийский национальный округ. На поезде. А потом пересяду на пароход и поплыву, опять же спиной к Вам, по Ханты-Мансийскому национальному округу, в поселок Жунжыгдэ. И стану там завучем, грозой двоечников и разгильдяев, и буду преподавать математику и еще почему-то физкультуру… С моим-то ростом, с моим голосом? С тридцать четвертым размером ноги?
Я плачу, милый мой, ненаглядный мой, недостижимый мой… Плачу сейчас и смотрю на себя в зеркало. Да? Да? И так было всегда? Во все века? Со всеми, кто очень далек от совершенства? Дружить, значит, со мной можно, а любить нельзя? И весь курс чертовски любил сидеть у меня в комнате. Все эти пять лет. И дважды переизбирали меня старостой. Все только и делали, что целыми днями торчали у меня… И я была для них почти что мамой, потому что была старше. Всего лишь на год. И вот все сегодня обещали прийти провожать. Придут. Потому что любят меня, как старшую, добрую, строгую сестру, как мать, как… Что ж… Со мной можно дружить, слушать моих советов. А любить нужно других, тех, у которых, простите, бюст до подбородка и мягкие пухлые цепкие ручки… И все-таки я жалею, что Вы так и не узнали меня, не увидели, не рассмотрели. А вдруг. Вдруг! Умоляю Вас — не лишайте меня этой последней маленькой надежды! Потому что всякий больной надеется на исцеление. Но неужели все дело в том, что я покупаю одежду в «Детском мире», все дело в том, что у меня нет тела?! Разве главное тело? Для человека разумного? Для «хомо сапиенса»?! Разве это главное?! Неужели плохо то, что я наизусть знаю главы из «Евгения Онегина»? И говорю по-английски, и рисую, и пишу маслом, и помню почти всю таблицу логарифмов наизусть. Разве плохо, что я люблю Вас больше жизни собственной? Но почему? Это, кажется, мое уже третье «почему». Я уже в третий раз задаю Вам этот вопрос, а Вы все молчите… Так что мое письмо можно назвать примерно так: «Письмо о трех «почему»… Сейчас. Встану, сделаю несколько глубоких вдохов. Арик меня научил этим глубоким вдохам. Арик…
Я плачу опять, Владлен Никитич. Как последняя на земле корова. Помните? У древних греков есть легенда о корове. И назвали они ее Ио. И гнал ее слепень страшный по всей земле. Жалил. Так вот и я. Уже не зачеркиваю, хотя, честное слово, вижу, что все это высокопарщина и бред и… И вся эта плаксивость, вся сердцещипательность и сентиментальность девицы двадцати трех лет. Двадцать четыре мне будет скоро. Осенью. И как бы все это ни было жестоко, но в этом письме я назову все вещи своими именами. Зачем? Да чтобы знали! И может быть, Вам все это поможет не витать там где-то, в облаках, а спуститься и посмотреть в зал: кто и какими глазами на Вас смотрит. Когда Вас обсыпают черными лепестками роз. Из полиэтиленого мешочка. Так вот: мне двадцать три, и никому я не нужна, потому что я не нужна Вам. А жизнь, может быть, на целую треть прошла. А может быть, наполовину прошла… И вечно я была какой-то хорошисткой. Смышленым ребенком, отличницей в классе, а потом отличницей-студенткой матфака, а потом ленинской стипендианткой. И даже донором. Ах, как все хорошо! Впереди любимая работа. И здесь меня любили, и родители во мне души не чаяли, и провожать меня сегодня будут под песни и гитары… И обязательно что-нибудь придумают. А потом в Жунжыгдэ станут уважать и ценить и… И так хочется от всего этого зарыться, спрятаться, чтобы никто никогда не нашел. Нет, никакая я не пессимистка, а может быть, и, скорее всего, наоборот. Но просто я чувствую, как меня потихоньку уходит. Меня становится меньше. И это чувство не объяснить словами. Вот была я до этого письма одна, а потом написала его — и что-то ушло. ЧТО-ТО! И стало меня на самую чуть-чуточку меньше. И вот я… таю. Может быть, меня и назвали именно поэтому: Тая. Ведь это мое имя: Тая. Я родилась, росла, росла, а потом, когда выросла окончательно, сразу же начала таять.
Так что будем откровенны, милый мой Владлен Никитич… Посмотрим реальности в глаза. Спустимся в зал… Из полутьмы, где Вы читаете свой монолог, которому уже лет двести, не меньше. А Вы его читаете, шурша одеждами и отбрасывая волосы красивым движением головы назад… Будем откровенны… Иначе для чего я возрождаю второй год подряд безвозвратно ушедший эпистолярный жанр? Слушайте сюда. И смотрите мне в глаза…
Кто я? Сыриха? Старая дева? Дура? Наивная и неправильно воспитанная моими прекрасными и несовременными родителями, которые где-то на Украине день и ночь копаются в своем маленьком уютном садике и шлют мне посылочки с яблоками, грушами, настолько наивные, что даже не предполагают, что я их почти не ем, а едят их все, кому не лень. И все общежитие сначала разживляется фруктами с Украины, а потом ящичками с Украины, потому что у нас в этой комнате все из этих ящичков. И пишу я, сидя на одном, а второй положив на колени. Но я им ничего не посылаю. Не потому что я плохая дочь, а потому что появились Вы и я… Так уж устроена я, что Вы — и больше нет никого. Этой зимой в растерянности приезжал отец. Пожил, потолкался, так ничего не понял и уехал… Черт возьми, зачем же я все это Вам пишу?! Когда кончилось время и надо сказать Вам самое главное? Неужели, неужели Нинка права? Скажите — она права?
Читать дальше