— И всё? — разочарованно спрашивает его молодая женщина в элегантной шляпке, с ватным одеялом в руках.
— А что тебе ещё? — вызверяется на неё Алексей Елисеич. — Домой тебя проводить? Так я провожу! — угрожающе обещает он и начинает проталкиваться сквозь толпу назад, к своим.
Женщина начинает плакать, а остальные принимаются штурмовать автобусы: лучше уж на комбинат, чем сидеть тут, на вокзале, с этим толстощёким мудаком. Алексей Елисеич командирским жестом подзывает к себе Пашу. Тот подходит, хоть и без энтузиазма.
— Значь так, — говорит ему Елисеич. — Будете за старшего в головном транспорте.
— В каком? — не понимает его Паша.
— Ну, вот в этом, — показывает Елисеич. — На посёлок. Будете отвечать за личный состав гражданского населения. Ясно? — спрашивает. Собственно, не спрашивает. Приказывает.
Паша с малым забираются в автобус последними. Место остаётся только на ступеньках, внизу, у самой двери. Водитель злится, кричит на женщин, чтоб те проходили в салон. Но как пройдёшь, если салон забит подушками, матрацами и банками с домашней консервацией. Женщины сидят у разбитых окон, по две-три на сиденье, кто-то у кого-то на руках, кто-то у кого-то над головой. Виснут друг на дружке, давятся, ссорятся, плачут. Ревут дети, летят перья из разорванных китайских пуховиков. Водитель прячет подальше свой Калашников, кричит Паше: давай, успокой их. Да как я их успокою, кричит в ответ Паша, трогай давай, укачает их — сами успокоятся. Водитель сплёвывает, Паша закрывает разбитые двери. Хотя смысла в этом никакого: окна выбиты, закрывать здесь двери — то же самое, что укрываться зимой газетой. Но порядок есть порядок — двери закрываются, лаз трогается, Алексей Елисеич с облегчением вытирает щёки. Полевая кухня остывает, как сердце после большой любви.
Ехать холодно и неудобно: их с малым прижали к двери, какая-то женщина поставила прямо на Пашу большой кожаный чемодан. Поначалу Паша пробует отстраниться, отодвинуться, но отодвигаться некуда, приходится ехать так. Дождь залетает в салон через лобовое стекло, водитель надел жёлтые тактические очки, хотя помогает это слабо. На севере, где-то на выезде из города, снова начинает рваться, вспышек за дождём не видно, зато хорошо слышно, как падает за спальными районами. Женщины снова начинают голосить, все вместе, все до кучи, малой как-то неловко вжимается Паше в куртку, непонятно, то ли ему холодно, то ли тоже готов заплакать. Впрочем, если и готов, то всё равно не плачет.
От привокзальной поворачивают направо, на юг. Объезжают поваленный дорожный знак, потом расстрелянный хлебовоз, потом гору выброшенной мебели: диван, шкаф, кресло с ободранной обшивкой. Как будто кто-то, убегая, сбрасывал балласт. Утренний город, выгоревшие, как печки, подъезды, разбитые витрины продуктовых магазинов. В самих магазинах темно, решётки на окнах сбиты, похоже, кто-то пытался вынести хоть что-то, но вряд ли вынес. Владельцы магазинов всё убрали заранее, оставили пустые прилавки и мертвые старые холодильники, которые и выносить стыдно: зачем тебе дома старый холодильник? Разве что трупы в нём прятать. Увидев за магазинами новую церковь, водитель машинально крестится. Часть женщин в салоне — тоже. На тех, что не крестятся, смотрят с вызовом и осуждением. Так на пляже те, что стоят по горло в холодной воде, смотрят на тех, кто боится зайти в воду.
На перекрёстке берут правее, проезжают мимо чёрного помещения суда, мимо Сбербанка с забитыми фанерой окнами, проезжают аптеку — холодные проёмы окон, вывороченные решётки: тоже кто-то пытался хоть что-нибудь найти, а вот нашёл ли — неизвестно. Дальше пустая школа, уничтоженный газетный киоск, расстрелянный обелиск, куски железа, обгоревший кирпич, кровавая одежда. На улицах почти никого, только возле киоска стоят несколько военных, курят, разговаривают, не обращают ни на кого внимания. Да ещё бабушка тащит по мокрому асфальту санки с картоном — может, на растопку, может, залатать дыры в окнах. А так — пусто, мокро, никакого движения, никаких голосов. И тут, на перекрёстке, в них чуть было не врезается легковушка. Водитель так удивлён, что едва успевает притормозить. Лаз скрипит, замирает, водитель грудью наваливается на руль. И легковушка тоже замирает — мёртво и недвижимо. Паша выглядывает в окно — и аж немеет от увиденного. Прямо перед ними стоит заляпанный грязью опель. А за рулём сидит игуана — серый, испуганный и злой. Сидит, широко раскрыв глаза, не знает, ругаться или извиняться. А рядом с ним, на соседнем сидении, сидит мужик в ондатровой шапке и сером пальто — тоже испуганный, тоже серый. Но дело не в этом. Дело в том, что вверху, на крыше опеля, примотан верёвками гроб. Паша сначала не верит своим глазам, не может быть, думает, откуда они его тащат? Но действительно — гроб. И женщины это видят и смотрят как завороженные. И их водитель даже снял свои тактические очки, чтобы убедиться. Нуда, гроб. И Паша понимает, что мужик в ондатре, скорее всего, заказчик, везёт домой гроб, будет кого-то хоронить. А поскольку транспорта в городе нет, то везёт его на такси. А игуане, похоже, вообще всё равно, что перевозить: гроб так гроб. Зная игуану, можно даже допустить, что гроб не пустой, что там уже кто-то лежит. И это всё продолжается какое-то мгновение, несколько секунд, никто ничего не успевает сказать, только женщины всхлипывают и водитель лаза смотрит на игуану, как на капитана корабля-призрака. Игуана же узнаёт Пашу, и глаза его — круглые, рыбьи — становятся ещё более круглыми, как луны. Смотрит на Пашу, как на покойника, вернувшегося с кладбища на собственные поминки. Но страх быстро проходит, игуана жмёт на газ, опель срывается с места, мчит в никуда, исчезает в дожде.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу