В книжный магазин мы не успели, нас уже ждали в гимназии. Гимназия имени Бетлена Габора помещалась в огромном красивом старинном здании — целый институт, не школа. В кабинете директора мы выпили кофе, я узнал, что мне предстоит посидеть на уроке в одном из старших классов, что в этом классе занятия ведутся «с уклоном русского языка», что дети сами выбрали русский для изучения и занимаются уже семь лет.
Затем мы вошли в класс, где на стене висел лозунг: «Безумство храбрых — вот мудрость жизни». Учитель, прекрасно говоривший по-русски, произнес «садитесь, дети», представил меня, сказав, что поскольку все знакомы с моей последней повестью, то сегодняшний разговор о литературе он предлагает начать с этой книги.
…Всего три часа назад в Будапеште я взглянул на карту и попросил Ференца отправиться сюда, никто нас тут не ждал, эта встреча не могла быть заранее подготовленной, я свалился на голову здешним школьникам неожиданно, и потому все, что произошло здесь в течение часа, было, естественно, вдвойне удивительно мне.
Я услышал русскую речь. Но даже не то, как легко говорили школьники на моем родном языке, как красиво звучали русские слова, произносимые со своеобразным акцентом, растрогало меня, а то, что я услышал на этом уроке.
Они говорили о моей книге и о книгах многих других советских писателей, удивляя меня начитанностью, умением понять, уловить главное в этих книгах и соотнести все с живой действительностью. Это был не просто школьный разговор, литература служила лишь поводом для размышлений о смысле жизни, о предназначении человека.
— Я люблю русскую литературу за то, — сказала девочка Юдит, сидевшая на второй парте у окна, — что она благородна по своим принципам, всегда звала и зовет к самотворению человека, к очищению себя самого. Наташа Ростова, пушкинская Татьяна Ларина сродни женам декабристов, которые пошли за своими мужьями на каторгу в Сибирь.
— Юдит права! — воскликнул с задней парты мальчик, которого звали Шандор. — Наверно, в мировой литературе никто так настойчиво не взывал к совести, как русские писатели. И сейчас советская литература зовет к тому же. Ведь коммунизм — совсем не то, что уравнивает людей, а то, что очищает их. Жан-Жак Руссо говорил: только тот, кто помнит свои грехи, может считаться человеком…
— Надо дело делать, — сказал Янош, сосед Шандора, — а не заниматься самокопанием, мне, например, не нравится Достоевский. Его герои плачут, страдают, говорят без конца о смысле жизни, а сами мало действуют. Одни разговоры о любви к человеку.
— Что ты говоришь? — возмутилась Габриелла, девушка, сидевшая на первой парте. — Любовь все может, нет чувства сильнее любви.
— Конечно, тебе виднее, — съязвил Янош, и класс засмеялся.
— Она права, нечего смеяться, — вступилась за Габриеллу Ютка, ее соседка. — Об этом писал и Жигмунд Мориц. Так же, как Толстой и Достоевский, он говорил о силе любви. Один его рассказ так и называется: «Любовь». А рассказ «Светает» про что? Про то, как любовь девушки заставляет смириться бетяра, разбойника. А «Варвары»? Жигмунд Мориц, как и Толстой, верил, что любовь преобразит мир.
— По-моему, Толстой со своей верой был несчастным человеком, — сказал за спиной Ютки мальчик в больших очках.
— Почему, Йожеф? — спросил учитель.
— Как писатель он, наверно, был счастливым, — сказал Йожеф, — а как человек не очень. Метался, искал истину. Жигмунд Мориц говорил у могилы Эндре Ади, что Эндре Ади воспевал любовь к человечеству, к людям, а сам страдал, гонимый людьми. Так и Толстой. Россия его боготворила и отлучила от церкви, запрещала его книги. Он думал, как улучшить жизнь крестьян, открыл школу, а многие крестьяне не поняли его. Даже жена не понимала. Разве она не любила его? Любила. Но он бежал от ее любви. Любовь все может? К сожалению, нет…
Мне так не хотелось уходить отсюда, совсем не хотелось, когда прозвенел звонок, но неумолимый Ференц торопил: пора отправляться в обратный путь, машина не может ждать…
«Что такое счастье, Николас?»
Не знаю, Жужа. Может быть, это то, что я увидел и испытал в городе Ходмезёвашархей и на уроке в гимназии имени Бетлена Табора? Разве нет?
…Мы ехали в Будапешт не останавливаясь. Ференц молчал половину дороги, а потом вдруг запел, и я понял, что он был хорошим артистом. Он никогда не пел при мне, даже будто стеснялся прошлой своей профессии или, вернее, оберегал себя от воспоминаний и прежних чувств, боясь прикоснуться к тому, что было, наверно, самым дорогим в жизни. Но сейчас он запел вполголоса, закрыв глаза. Он пел по-итальянски арию Риголетто, даря мне еще одно незабываемое впечатление. Воистину я был сполна обласкан радостью в этот день…
Читать дальше